Натянутой и неестественной показалась бы попытка сделать теорию риторики Ницше центром рассмотрения его отношения к литературе. Стоит ли считать необычную и незначительную, по всей очевидности, часть занятий Ницше подходом к решению сложного вопроса о том, как он размышлял о литературе и каковы собственно литературные аспекты его философского рассуждения? Кажется, лучше пойти не таким кружным путем, благо и других путей более чем достаточно. Истолкователю, конечно же, может помочь обращение к примерам из предшествующей литературной истории, прямо упомянутым Ницше и представляющим собой созвездие самых разных писателей от Гете, Шиллера и Гельдерлина до Эмерсона, Монтеня и Стерна. Или можно перечислить куда более многочисленных и куда более неожиданных, чем обычно представляется, литературных потомков Ницше. Еще далек от завершения перечень случаев явного или неявного присутствия Ницше в главных литературных произведениях двадцатого столетия. Этот перечень откроет много важного и неожиданного для понимания и нашего времени, и литературы вообще[102].
Ведь очевидно, что Ницше — одна из таких фигур, как Платон, Августин, Монтень или Руссо, творчество которых объединяет две ближайшие и не переносящие друг друга деятельности человеческого интеллекта — литературу и философию.
Тем не менее ясно, что обходные пути, проходящие через заброшенный и редко посещаемый уголок ницшеанского канона, где ведутся речи о риторике, быстрее приведут нас к цели, чем обычный маршрут, начинающийся с исследования индивидуальных случаев и переходящий от них к синтезирующим обобщениям. При изучении библиографии становится совершенно очевидно, что этой областью пренебрегают или не считают, что через нее, может быть, проходит наилучшая дорога к главным проблемам истолкования Ницше: одна из немногих книг, рассматривающих этот предмет,— недавно вышедшее на немецком языке исследование Иоахима Гота (Goth), озаглавленное «Nietzsche und die Rhetorik» (Tubingen, 1970) и развивающее предположение Эрнста Роберта Курци- уса, строго ограничено описанием стилистики и не занимается более общими вопросами истолкования. С другой стороны, работы французских комментаторов Ницше, таких как Филипп Лаку-Лабарт, Бернар Потра, Сара Кофман и др.[103], показывают, что рассмотрение теории риторики Ницше, какой бы маргинальной она ни была, по крайней мере кажется многообещающим. Их работы, испытавшие влияние вновь пробудившегося во Франции интереса к теории языка, обращены к философским следствиям занятий Ницше риторикой, а не к техникам красноречия и убеждения, явно характерным для стиля его работ. Я не собираюсь заниматься этими, в лучшем случае подготовительными и пробными работами, а вместо этого попытаюсь показать в жанре чересчур поверхностного и чересчур поспешного очерка, как обращение к вопросу о риторике способно прояснить и ранние, и поздние тексты Ницше.
Хорошо известно, что прямые занятия Ницше риторикой ограничились составлением заметок для семестрового курса, прочитанного в Базельском университете в зимний семестр 1872—1873 годов не более чем для двух студентов. Отрывки из этих заметок были опубликованы в пятом томе издания Кренер— Мусарион. Только после того, как они, вероятно, будут изданы полностью в новом издании Колли— Монтинари, мы сможем судить о том, правы ли прежние издатели, утверждавшие, что после седьмого параграфа заметки неинтересны, и их не стоит публиковать. Общепризнано, что курс риторики, прочитанный Ницше, не был оригинальным и чересчур зависел от распространенных в то время в академических кругах учебников классической риторики, в особенности от книг Рихарда Фолькмана (Volkmann) «Die Rhetorik der Griechen und Romer in systematischer Ubersicht» (1872) и Густава Гербера (Gerber) «Die Sprache als Kunst» (1872), а что касается красноречия — от работ Бласса (Blass) (1868)[104]. Но Ницше достаточно свободно обращается с этими источниками и вводит много новых положений, так что его заметки позволительно рассматривать вне зависимости от их смешанного происхождения. Однако для того чтобы утверждать, что они имеют более чем местное значение, следует дополнительно поработать над ними. На первый взгляд, мало что в этих заметках достойно особого внимания.
Стоит подчеркнуть два главных вывода этих заметок. Ницше отделяет исследование риторики от рассмотрения техник красноречия и убеждения [Beredsamkeit], полагая что они производны от первичной теории фигур речи или тропов. Заметки отдельно обсуждают по крайней мере три тропа: метафору, метонимию и синекдоху,—и содержат заявление Ницше о намерении создать вслед за тем таксономию тропов, включающую катахрезу, аллегорию, иронию, металеп- сис и т. д. Красноречие и стиль — производные от теории фигур формы ее применения. Ницше пишет: «Нет разницы между верными правилами красноречия [Rede] и так называемыми риторическими фигурами. На самом деле, все, что обобщенно называется красноречием,— это фигуральный язык»[105] .
Зависимость красноречия от фигуры — всего лишь отдаленное следствие более важного наблюдения: тропы нельзя рассматривать ни эстетически, как украшение, ни семантически, как производное от буквального, собственного имени фигуральное значение. Как раз напротив. Троп — не производная, маргинальная или отклоняющаяся форма языка, но лингвистическая парадигма. Фигуральная структура — не один из многих лингвистических модусов, но характеристика языка как такового. Ряд последовательных уточнений показывает, как Ницше характерным образом радикализирует свои замечания, пока они не приводят его к такому заключению:
Это заявление, каким бы дерзновенным и парадоксальным оно ни казалось, похоже на формулировки Гербера из книги «Die Sprache als Kunst». Это и не удивительно, если вспомнить предшественников самого Гербера из времен немецкого романтизма, в особенности Фридриха Шлегеля и Жана-Поля Рихтера; отношение Ницше к его так называемым предшественникам-романтикам все еще во многом неясно из- за того, что мы недостаточно хорошо понимаем романтическую теорию языка. И все же в этом раннем тексте Ницше категоричнее предшественников, произведения которых он использует как источники, утверждает парадигматичность риторической структуры языка, в ущерб структуре, представляющей или выражающей референциальное, собственное значение. Это утверждение полностью переворачивает общепризнанные приоритеты, по традиции увязывающие авторитет языка не с внутрилингвистическими запасами фигур, но с приравниванием его к внелингвистическому референту или значению.
Такой отрывок, как только что приведенный, все же можно понять как запоздалое эхо ранних рассуждений, с тех пор давно преодоленных посткантианскими и постгегельянскими синтезами, возвратившими риторику назад, на ее собственное место, или отвергшими ее как форму эстетического декаданса, одним из первых разоблачителей которого был Ницше, рассматривавший его в своих поздних антивагнеровских и антишопенгауэровских работах. Однако не решен вопрос о том, не содержат ли его поздние работы некоторые следствия этих ранних рассуждений о риторике. На первый взгляд, едва ли это так. Риторический словарь, все еще очевидный в «Philosophenbuch» (восходящей к 1872 году и тем самым непосредственно предшествовавшей курсу риторики), почти полностью исчезает из произведений Ницше, начиная с «Человеческого, слишком человеческого». Кажется, будто Ницше от проблем языка обратился к вопросам о «я» и к созданию философии, увязанной с непосредственным смыслом экзистенциального пафоса, столь часто встречающегося в истолкованиях его творчества.
Проверка одного-единственного, но вполне типичного отрывка из позднего текста Ницше может поставить под сомнение обоснованность такой схемы. Это отрывок 1888 года, вошедший в качестве составной части в сборник посмертно опубликованных фрагментов, известный как «Воля к власти».