суждения, далекая от истины и добродетели. Когда ее применяют как основание политического общества, она становится пагубной: вся полемика с Дидро в manuscript de Geneve устремлена к необходимости рекомендовать модель политического порядка, которая не была бы естественной в этом смысле слова. Отсюда — более ясное в ранней версии, чем в окончательном тексте,— категорическое отрицание семьи как приемлемой политической модели, вызванное именно тем, что семья основана на естественных связях[305]. В этом отношении семья как модель законности не лучше империалистического завоевания или порабощения военнопленных, и она обсуждается под той же самой рубрикой, что и эти анархические проявления власти. То же самое верно и относительно теоцентрических систем, которые занимают столь заметное место в «Profession de foi» и которые в этом контексте сначала категорически отвергаются (хотя позднее они и вернутся в иной форме в «Общественный договор»): идея естественной религии — это такой же абсурд, как и идея естественного закона, и кажется, будто текст подвергает викария из «Profession de foi» еще более резкой критике, чем Дидро: «...будь понятия о высшем Существе и о естественном законе во всех сердцах врожденными, совершенно излишнею заботою было бы особо наставлять людей и в первом, и во втором... Оставим же в покое священные заповеди различных религий, коих извращение вызывает не меньше преступлений, чем можно было бы избежать при соблюдении этих заповедей; и давайте предоставим философу исследование вопроса, который богослов всегда трактовал лишь во вред человеческому роду» (286; 308). Деконструкция метафорических целостностей, которая в «Du bonheur public» начинается с отношения между частным и общим благоденствием, здесь обретает более широкий масштаб, объемлющий все органические и теотропические идеологии. Она не передается при помощи детального анализа, как в некоторых других текстах, но утверждается стремительно, как если бы ее можно было считать данным. Если в таком случае формальное определение кажется вернувшимся в фигуре, которая только что была решительно отвергнута, то и это, конечно, нельзя считать истинным без дальнейших оговорок. Определение вовсе не говорит о структуре договора все, что о ней можно сказать, быть может, потому что достигнута степень сложности, уже более не позволяющая говорить на языке определений.
По мере того как детально разрабатывается механика заключения договоров, становится очевидным, что конститутивная сила договора, тот способ, которым он порождает существа,— это не диалектический синтез и не какая-то иная система тотализации. Общая воля — это никоим образом не синтез частных волений. Руссо начинает вместо этого с противоположного утверждения и постулирует несопоставимость коллективных и индивидуальных потребностей и интересов, отсутствие всяких связей между двумя сериями сил: общая воля — это «чистый акт рассудка, который при молчании страстей [dans le silence des passions] делает заключение...» (286; 308-309), но «где же найдется такой человек, который смог бы подобным образом отделить себя от себя самого? И... можно ли его заставить рассматривать человеческий род в целом так, чтобы он возложил на себя такие обязанности, связи которых с тем, как он сам устроен, он не видит нисколько?» (286; 309). Когда Руссо в следующем абзаце говорит об «искусстве обобщать... мысли» (309), для того чтобы сориентировать их по направлению к общей воле, становится ясно, что упомянутый им акт обобщения должен обладать совсем иной фигуральной структурой, чем такие метафорические процессы, как, например, концептуализация, любовь или даже суждение.
Простейший способ постичь описанный здесь процесс или функцию может быть скрыт в его самой наивной пространственной версии, содержащейся в параграфе «Общественного договора», который в manuscript de Geneve озаглавлен «Du domain reel» (293-294)[306]. С геополитической точки зрения, Государство — это, в первую очередь, не соединение индивидуумов, но особая часть земли; Руссо хвалит мудрость современного обычая называть монарха королем Франции или Англии, а не царем персов или македонян, как было принято в античности. «Владея, таким образом, землей, они могут быть вполне уверены, что ее обитатели у них в руках» (293; 315). Про эту терминологию говорится, что она более точная, потому что изначальное обладание землей — фактически произвольно и «естественно» в анархическом смысле этого термина. Его можно называть метонимическим, основанным просто на том, что кому-то случилось оказаться поблизости от этого самого клочка почвы, и это «право первой заимки» может быть «менее бессмысленно и менее отвратительно, чем право завоеваний, однако при ближайшем рассмотрении оно оказывается едва ли более законным» (293; 315).
Особый кусок земельной собственности внутри Государства — результат договорного соглашения, связывающего гражданина и Государство; только при наличии такого соглашения можно говорить о собственности, а не об обыкновенном обладании. Хотя собственность, в отличие от обладания, будет существовать и функционировать в контексте закона, который уже более не основывается на обыкновенном физическом неравенстве, она сама по себе незаконна, хотя бы только потому, что Государство, от которого она зависит, существо произвольное: «...Так как силы Государства несравненно больше, чем силы отдельного человека, то и его владение фактически более прочно и неоспоримо, хотя и не становится от этого более законным» (293; 315). Конституируемый таким образом инструмент договора существует как парадоксальное сопоставление или наложение сетей отношений. С одной стороны, поскольку находящиеся в частной собственности предметы обладания используются для удовлетворения потребностей и исполнения желаний [jouissance] индивидуума, отношение между владельцем и его землей или жилищем вполне буквально. Оно семантически недвусмысленно определено в своем себе-тождестве объективными измерениями и написанными на нем знаками, означающими эти измерения (будь то забор или знак «не входить»). Принцип функциональной идентификации субъекта-владельца с объектом, которым он обладает, подразумевается сам собой. Как мы видели, эта идентификация — не естественная и не законная, но договорная. Нет ничего законного в собственности, но риторика собственности подтверждает иллюзию законности. Договор саморефлексивен; это соглашение du meme au meme; в котором земля определяет владельца, а владелец определяет землю. Равно справедливо будет сказать, что частный собственник договаривается сам с собой и что частная собственность договаривается сама с собой; идентичность владельца определяется идентичностью земли. Так, герой Пруста Марсель находит очарование собственных имен аристократии в том, что имена владельцев не отличить от географических названий их земельных наделов. Не бывает более обольстительной формы ономастической идентификации. Очарование этой модели не столько питает фантазии о материальном обладании (хотя, конечно, оно и это делает), сколько отвечает семиологическим фантазиям об уравнивании знака со значением, достаточно обольстительным, чтобы ради них стерпеть крайние формы экономического угнетения.
С другой стороны, Руссо подчеркивает, что собственность также можно рассматривать с общественной точки зрения, как часть прав и обязанностей Государства: «Вот таким образом соединенные и смежные земли частных лиц превращаются в территорию, подвластную всему народу, а право суверенитета, распространяясь с подданных на занимаемые ими земли, становится одновременно вещным и личным» (293; 315). Но отношение, управляющее общественным аспектом собственности, не совпадает с отношением, определяющим ее частную идентичность. Это различие становится совершенно очевидным, когда все лежащее «внутри» границ соотносится с тем, что лежит по ту сторону границ. Когда такое отношение рассматривают с частной точки зрения, оно все еще подчиняется образцам подлинного подобия. Отношение одной частной собственности к другой — отношение двух подобным образом конституированных структур, и для того, чтобы обрести надежную систему третейского суда, способную вынести приговор в том случае, когда между собственниками возникает любого рода конфликт, нужно уважать принцип конституции частной собственности. У соседей может быть сколько угодно причин для конфликта друг с другом, но, хотят они того или нет, они остаются соседями, а не становятся чужестранцами; пока учитываются их общие права собственности, их происхождение всегда можно возвести к общему для них статусу собственника, проявляющемуся в форме действия или любого другого инструмента владения. Отдельные трудности при формулировке действия можно прояснить, и в принципе действие оказывается именующим текстом, и его без труда может прочитать каждый участник. Поэтому хотя мирные отношения соседей друг к другу отнюдь не гарантированы, их по крайней мере можно воспринимать с точки зрения закона. Но этого не скажешь о собственности в контексте общественных интересов, особенно когда речь идет об интересах одного Государства, затрагивающих интересы других Государств. Договорное конституирование одного Государства может быть, а может и не быть подобным договорному конституированию другого, но этот вопрос не так важен, как вопросы о территориальном конфликте и о территориальной целостности. С этой точки зрения, другое Государство — это враждебный