чужестранец: «...Греки часто называли мирными договорами такие соглашения, которые заключались между народами, вовсе не находящимися в состоянии войны. Слова „чужеземцы' и „враги' долгое время были синонимами у многих древних народов, даже у латинян» (288; 310). Когда собственность рассматривается с частной точки зрения, она оказывается структурой, основанной на подобии общих потребностей и желаний и на их соединении; когда та же самая собственность рассматривается с общественной точки зрения, она функционирует как структура неизбежного отчуждения и конфликта. Подобная враждебность — основание политической целостности Государства, и поэтому ее можно оценить позитивно: собственность защищена «всеми силами Государства от чужеземца [contre TEtranger]»,— отсюда слова Руссо о том, что «замечательно в этом отчуждении» (294; 315).
Вся эта структура с точки зрения риторики интересна тем, что одно и то же сущее (определенный участок земли) можно считать референтом двух диаметрально противоположных текстов, один из которых основан на порожденном последовательной концептуальной системой собственном значении, а второй — на радикальной непоследовательности и отчуждении несравнимых систем отношений, не позволяющих использовать суждение и, соответственно, прийти к устойчивому значению или к тождеству. Семиологические системы, применяющиеся в каждой из этих систем, радикально отличаются друг от друга: одна из них монологична и контролируема во всех своих артикуляциях, вторая отдана на милость случаю и еще более произвольна, чем обоснованная властью чисел сила. И все же, не будь второй системы, первая не возникла бы никогда. Сила собственности облечена в «различие прав, которые имеют суверен и собственник на одну и ту же землю» (294; 315). За устойчивостью и внешней красивостью частного права прячутся «разбойники» и «пираты» (288; 310), действия которых создают реалии межнациональной политики, и труднее всего смириться с необходимостью считать неоднозначные стандарты их поведения вполне почетными (288; 310).
В том, что касается материальной собственности, этот образец может показаться и грубым, и буквальным, но он учитывает все аспекты политического общества. Общественный договор лучше всего характеризует не концептуальный язык формального определения, но double rapport; ее операции мы обнаружили в определении прав собственности, она присуща пакту в самой фундаментальной его форме, одной из производных, частных версий которой оказывается право собственности. Выражение «double rapport» используется в трудном и противоречивом отрывке, описывающем отличие степени, в которой договор связывает индивидуального гражданина и суверена: «...акт первоначальной конфедерации содержит взаимные обязательства всего народа и частных лиц и... каждый индивидуум, вступая, так сказать, в договор с самим собою, оказывается принявшим двоякое обязательство [double rapport]: именно как член Суверена в отношении частных лиц и как член Государства по отношению к Суверену» (290; 312). Из эмпирического опыта мы знаем, что индивидуум подвергается более строгому контролю закона, чем исполнительная власть, располагающая гораздо большей свободой в действиях и инициативах, например, в международной политике, где она может прибегнуть к войне и к насилию и повести себя таким образом, который совершенно нетерпим в отношениях между индивидуумами. Руссо признает это, подчеркивая, что частные интересы индивидуума (которые он называет его обязательствами перед самим собой) не имеют ничего общего с политическими, общественными интересами и обязанностями. Первые не производны от последних так, как часть производна от целого, предложение «велико различие между обязательствами, взятыми перед самим собою, и обязательствами, взятыми по отношению к целому, часть которого ты составляешь» (290; 312) истинно, потому что никакой метафорической тотализации здесь не применяется. Таким образом, двоякое обязательство индивидуума перед Государством основано на сосуществовании двух различных риторических моделей; первая из них — саморефлексивная, или зеркальная, а вторая — отчужденная. Но то, от чего отчужден индивидуум, это и есть исполнительная деятельность его собственного Государства как суверена. Эта власть не похожа на него и чужда ему, потому что у нее нет той же двоякой и самопротиворечивой структуры, и поэтому ей чужды его проблемы и трудности. Суверен может рассматривать себя «в одном единственном отношении», а по отношению к любому чужому, в том числе и по отношению к индивидуальному гражданину, он может предстать «как обычное существо, как индивидуум» («а Tegard de Tetranger, il devient un Etre simple ou un individu» [29Г; 312]). В отличие от «индивидуума», всегда разделенного в себе, государственный служащий поистине ин-дивидуален, не- делим.
То, что стремится выразить этот отрывок, станет еще яснее, если принять во внимание точное значение терминов. Руссо называет «сувереном» (допустив некоторый анахронизм, это можно перевести термином «исполнительная власть»), конечно, не личность, но собственно политическое тело, когда оно деятельно и противостоит тому же самому телу, но как простому сущему, как носителю или как источнику действия, возможность появления которого оно обусловливает своим существованием: «...Суверен, по своей природе, представляет собою лишь условную личность, существующую только как нечто отвлеченное и собирательное, и... понятие, которое связывают с этим словом, не может быть соединено с понятием об обычном индивидууме» (294-295; 316). «Это лицо юридическое, образующееся, следовательно, в результате объединения всех других лиц... его члены называют этот Политический организм Государством [Etat], когда он пассивен, Сувереном [Souverain], когда он активен...» (290; 312). Частная воля индивидуума (как и его частная собственность) ясна и понятна ему самому, но лишена всякого общего интереса или обозначения за его пределами. То же самое можно сказать и об отношениях между несколькими частными волениями. Только вместе с «двояким обязательством» появляется возможность обобщения, но тут же прерывается последовательность цели и действия, сохранявшаяся на частном уровне. Отсюда следует, что преобладающее в Государстве расхождение интересов гражданина и служащего — это фактически неизбежное отчуждение политических прав и законов, с одной стороны, от политических действий и истории — с другой. Основания этого отчуждения легче всего понять в контексте риторической структуры, отделяющей одну область от другой. Хорошо известно, что это место стало одним из главных доказательств обвинения Руссо в политически опасных воззрениях[307]. Но оно доказывает и то, что Руссо и представления не имел о более сложной политической практике, чем практика магистратов города Женевы; конечно, он и не думал утверждать, что служащий по собственной воле вправе менять конституцию, он всего лишь хотел предупредить о том, что исполнительная власть всегда испытывает искушение поступить так и располагает необходимыми для этого возможностями, а потому Государству нужно законодательство, защищающее его от постоянной угрозы со стороны его собственной ветви власти. И, как показывает его восхищение Моисеем, Руссо был также убежден в необходимости существования устойчивых учреждений, или Государств. Но устойчивость приходится закреплять законодательно именно потому, что она не обоснована самим договором. «Общественный договор» не потрясает веру в надысторическую политическую модель, которая, используя выражение Edit de Meditation от 1738 года государства Женевы, сделала бы политическое Государство «вечным»[308]. Ибо это свело бы двоякую структуру текста конституции к монологическому обозначению и возвело бы причину Государства к своеобразной ошибочной естественной модели, литературное описание которой дано в конце «Второго рассуждения». Таким образом, провозглашение «вечности» Государства значительно ускоряет его разрушение. Но отсюда следует, что значение текста договора должно оставаться неопределенным и неустановленным: «...Нет и не может быть никакого основного закона, обязательного для Народа в целом» (291; 312) и «...решения суверена как суверена касаются лишь одного его, и он всегда волен их изменить» (316; 335). Революция и законность никоим образом не исключают друг друга, поскольку текст закона по определению находится в состоянии непредсказуемого изменения. Модус его существования неизбежно оказывается временным и историческим, хотя вовсе и не телеологическим.
Структура сущего, которым мы заняты (будь то собственность, национальное Государство или другие политические учреждения), яснее всегда обнаруживается, когда оно рассматривается как общая форма, учитывающая все эти версии, т. е. как текст закона. Первая характеристика такого текста — всеобщность: «... Предмет Закона должен носить общий характер, так же как и воля, его диктующая, и этот вдвойне всеобщий характер и составляет истинную отличительную особенность Закона» (345). На первый взгляд кажется, что эта всеобщность произрастает из избирательного применения закона лишь к части, входящей в политическое целое, и исключается часть, не входящая в это политическое целое: «Вот почему общая воля всего народа вовсе не является общею по отношению к частному лицу, являющемуся чужестранцем [un particulier etranger]; ибо это частное лицо не является членом данного народа» (327; 345). Но