если и так холодно? Ведь это же одно мучение так жить, с отверстием.

— Да, уж это не жизнь, — соглашается Бошка, но не трагически, а с какой-то потаенной надеждой. — Мерзнуть в июле глупо, унизительно. Это как бы утонуть в пустыне или в степи. Парадокс. Парадокс хорош для ума, но не для тела. Телу нужны порядок и оптимальные условия. Отчего человек умирает? Оттого, что портится тело, изнашивается, тухнет, мягчеет… А если законсервироваться, а? Да такому организму не то что смерть бессмертие не страшно…

— Как это, законсервироваться? — Имярек напрягается.

— Чего встрепенулся?

— Так, сон один вспомнил, — проговаривается больной.

— Какой сон? Расскажи, я страсть как сны люблю. Чего замолк, не бойся, я никому не скажу. Молчишь? Страшный сон, что ли?

— Неприятный, — Имярек опускает маленькие глазки. — Не спрашивай.

— Ну намекни хотя бы, о чем.

— Не настаивай, тяжело мне и так. Лучше почитай мне что-нибудь.

— Про что почитать?

— Про страшный суд.

— Какой суд? Откуда?

— Из тетрадки, — уточняет Имярек.

— Нет там никакого страшного суда, — удивляется Бошка.

— Есть, просто не названо так, а по существу и есть.

— Да где же? — Бошка достает из-за пазухи мягкую тетрадь, шуршит страницами, вот, мол, сам смотри, нет ничего и в помине.

— Но наступит веселый праздник, когда… — вспоминает Имярек, закрывая для верности глаза.

Бошка смеется.

— Ну, ты скажешь, страшный суд, если здесь сплошная фиеста.

— Читай, читай.

Бошка хмыкает, пожимая плечами, и читает:

— «Но придет веселый праздник, когда исчезнет необходимость следить за долгожителями. И явится каждому существу существо. Животному животное, зверю зверь, жителю житель. К сильному же придет сильный, к слабому слабый. И так всему. К гражданину прилипнет гражданин, а к сухому прикоснется сухое. Брату явится брат, но не по крови, а равный себе. Дочери положится мать, но моложе ее самой, и день тоже получит день, и будут они оба вместе. А вчера уже никогда не наступит, так как кончится ему счет. И будут они все угощать друг друга, но не яствами растительными, а словами. Слово цифра перестанет быть числом, слово двойник растает как снег, слово слово обретет вкус, ибо пища есть настоящее дело. И не будет высшего существа, ибо высшему придется иметь высшего, а молчуну молчуна. И некому будет показать себя на этом празднике. Никто не будет искать новых встреч для животной любви, ибо размножение закончится, потому что и так всего будет достаточно. Будет играть музыка, но никто ее не услышит, ибо имя этой музыке — смерть, а нельзя пережить дважды то, чего не было вовсе. Повторение потеряет смысл, и проверять будет нечего. Разрушенное исчезнет, а целое удвоится и станет равным себе. Дома без крыш, улицы без дорог, поводыри без глаз — исчезнут. Орущий оглохнет, плачущий высохнет, холодный замерзнет. И только счастливый не изменится. Воровство прекратится. Нельзя украсть дважды, ибо ты есть одно, и на второй раз не хватит вещей. Так исчезнет колючий лес, где ему не положено быть. Так крепость обретет город, а город родину, а родина три города, и завершится строительство на том. Однако три не есть число, а есть совесть. Потому каждый в тот день перестанет мучиться этим числом, а совесть будет ни к чему. И станет дочь сестрой вместо брата и скажет ему: «Ты все проверил?». И ответит он ей: «Проверять нечего, ибо ничто не повторяется, а состоит из одного». «Узнай тогда одно, а после проверь», — возразит сестра. «Нельзя узнать одно, потому что одно — это я». Так закончится этот разговор, так его не станет, ибо его не должно быть. Потому что ей положится мать, но моложе ее самой. И разойдутся те, кто нашел пару, а тот, кто не найдет равного себе, останется, ибо наступит праздник, когда исчезнет необходимость следить за долгожителями.»

Бошка останавливается, отрывает бесцветные глаза от текста, ждет реакции.

— Мы долгожители, — признается Имярек. — Мы дряхлые, бесполезные долгожители. — Имярек начинает нервно смеяться. — Ты посчитал, будто мы бессмертны, а мы всего лишь долгожители, феномен природы, результат чистого воздуха и диетического питания. Феномены, — больной уже заливается звонким детским смехом. — У тебя феномен, уважаемый, — холодное место, а у меня — белуга. Вот казус, ха. Значит, дружок, будет праздник, неизбежно наступит…

— Да, будет праздник, — сквозь зубы цедит Бошка. — Но не тот. Будет, будет праздник, праздник упорства и воздержания, праздник побед и одолений, с музыкой, с фейерверком, с новыми техническими средствами. И тогда, даст бог, отроемся и мы с тобой. Навсегда.

17

Тревожный поезд отошел в ночь. Второй скорый, с полуоткрытыми окнами, с фирменными занавесками, сытый, купированный, в считанные минуты обогнул старинные холмы, пролетел над зелеными куполами Выдубицкого монастыря, загромыхал вдоль шипованной булавы бронзового гетьмана. Последний раз чиркнули по воде красные огни Киево-Печерской лавры, пронеслись назад высушенные июльским солнцем песчаные днепровские отмели, исчез, растаял утыканный желтыми фонарями патоновский мост. Вскоре над хаосом черных дарницких новостроек всплыло грязно-розовое зарево догорающего дня. Электрическое чудовище, окончательно разогнавшись, принялось пожирать положенный ему расписанием двенадцатичасовой отрезок.

Сергей Петрович Варфоломеев высунулся из окна, глотал свежий теплый ветер, щурился до слез, пытаясь разглядеть станцию конечного назначения. Что там, на том конце отрезка, и не отрезка, а стороны, южной стороны гигантского тысячекилометрового треугольника? Там она, третья, недостающая вершина. Ее еще, может быть, и нет, но она должна быть обязательно. Варфоломеев усмехнулся. Ветер выпотрошил напрочь горькие мысли, и осталась одна, важнейшая, сокровенная. Зря он утверждал, что нет целей, а есть только средства. Он умалчивал, обходил, припрятывал одну заветную мечту. Да, самое важное то, о чем мы молчим, чего не решаемся в мыслях назвать, тем более произнести, хотя бы и шепотом. Три силы, неизвестных, таинственных, три вершины, три столицы владеют плоским степным простором. Путают, мучают всех, кто ни попадет меж трех упругих ребер. Не о том ли он думал прошлым ноябрем, когда мчался на север, в морозное заснеженное завтра? Мчался на север, а мечтал уже о ней. Не потому ли спешил, нервничал, торопил события, умудрился даже в июль попасть. Хотя какой может быть июль зимой? Так, мечта, фантазия.

Пролетела мимо Быковня, и он на мгновение окунулся в оглушительное море кричащих коротких волн. Скоро будут Бровары, а через полтора часа город Нежин. Город Нежин весь заснежен, прошептал бывший звездный капитан.

Варфоломеев повернулся, приоткрыл дверь и посмотрел сквозь щелку на попутчиков. Старик Чирвякин, не дождавшись чаю, спал на нижней полке. Рядом на столике позвякивали две склянки валидола. Напротив, притушив свет, склонившись над какой-то картой, сидел военный человек. Строгий, цвета морской волны мундир был аккуратно застегнут до подбородка. Золоченые пуговицы и звезды на красных погонах сияли веселым парадным блеском. Лицо капитана выражало спокойную уверенность, характерную для сильных людей, решившихся на тяжелое, но нужное дело. Даже косая неровная черта на его лбу теперь лишь подчеркивала твердость и основательность принятого решения. Одно место в купе было пустым, а билет от него так и остался лежать в цивильном пиджаке товарища капитана.

Чирвякина вначале брать не хотели. Но тот просил, умолял, потом уперся, мол, ему все равно помирать, а перед смертью он хочет все-таки убедиться. Вот теперь успокоился и спит. Хоть бы действительно не умер, подумал Сергей Петрович и вдруг усмехнулся, вспомнив, как Марий Иванович хвастал давеча семидесятилетней закалкой: «Меня не так просто списать, я уже такой естественный отбор

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату