повнимательнее. Покрывало, кажется, дышало. Наверное, спит, решил Варфоломеев и уже повернулся, чтобы уйти, как заметил на столе, заваленном проводами и радиодеталями, баранью ногу, положенную на подставку для паяльника. Землянин еще раз вытер ноги и подошел к кровати. К его ужасу тут выяснилось — простыня перестала дышать. А может быть, она и раньше не дышала, а ему просто показалось — уж очень был неестественен труп в таком жилом месте. Он оглянулся — по стенам провода, электрические схемы, плакат «Не тронь — убьет!», молния по черепу, приклеено на скотчах. И много холстов в стиле модерн. Варфоломеев потихоньку потянул на себя хлопчатобумажную материю, и на том конце постели появилось незнакомое лицо. Лицо смотрело на землянина неподвижными стеклянными глазами.
— Чего надо? — вдруг ожил труп.
Варфоломеев вздрогнул.
— Извините, пожалуйста, я думал… — он показал на стол. — Я думал, это феофановская нога.
— Нога баранья, — отрезал незнакомец.
— Извините, — еще раз попросил Варфоломеев. — В каком номере он ост…
— Вы новенький? — прервал незнакомец. — Петрович? Я за вами следил. Он повертел указательным пальцем через дырку в покрывале. — Вы разбираетесь в электротехнике?
— Немного, — Варфоломеев вспомнил Чирвякина, вот тот уж был, право, мастером.
Незнакомец встал с постели и подозвал землянина к столу.
— Взгляните. Почему не работает? — он ткнул в испещренный электрическими символами листок. — Вот цепь, вот здесь вход, вот здесь выход, вот усилитель, — технарь водил скрюченным обожженным пальцем по бумаге. — Теперь подключаем микрофон, — он вынул два провода из беспорядочного нагромождения радиодеталей и подключил к микрофону. Слышите?
— Ничего не слышу. А что должно быть? — Варфоломеев обнаружил в цепи постоянного тока конденсатор.
— Душа должна петь, понимаете, душа, — незнакомец скреб угловатую щеку с поседевшей местами щетиной. — Вы ничего не понимаете, если спрашиваете, что должно быть. Неужели не видно? Вот здесь вход, вот здесь выход, вот усилитель. Почему не работает? Не поет почему? У вас было так: сделаешь, спаяешь что-нибудь, умаешься, здоровье угробишь, а душа не поет?
— Было.
— Было много раз или мало? Если раз или два, это все не то. Вот если все время, что ни сделаешь, чего ни спаяешь, а душа не поет? Все коту под хвост, понимаете? Понимаете, гудит, свербит, напрягается, а тока нет. Скажите, на кой меня здесь оживили, если все одно — душа не поет?
— У вас конденсатор… — начал Варфоломеев.
— Вы ничего не понимаете, вы все одно твердите — конденсатор, конденсатор. Причем тут конденсатор, если душа не поет? Вот смотрите сюда, — незнакомец полез под стол и вытащил оттуда этюдник, заваленный доверху масляными тюбиками. — Выдавливаем немного краски, потом другой, еще, и еще. — Незнакомец все выдавил на белый грунтованный холст, и без того загаженный подсохшими разноцветными давками. — Смешиваем и пишем. — Он ткнул испачканной кистью в несколько цветов и перенес подобранный результат на палитру. Потом еще и еще. На палитре возникло красивое женское лицо. — Нравится?
— Да.
— Вы не туда смотрите. Глядите на холст. Видите, какая дрянь. Почему, почему душа не поет? Не надо отвечать. Мне все ясно, вы больны. Вы все здесь больны. И Феофан болен, особенно он. Здоровый человек не будет заниматься этим грязным делом. А он занимается, добровольно. Он только может орать: небо синее, луна красная, а звезды — черти. Вот и вся его песня.
— Синекура тоже болен?
— Синекура — главный врач.
— Вас не смущает: главврач — и институт смерти?
— Какая разница, институт смерти, институт жизни. Все без толку, если душа не поет. — Незнакомец сел на кровати и обхватил руками голову. Феофан сказал, вы были вчера на площади.
— Да.
— Вы видели ее?
— Кого?
— Гильотину.
— Видел.
— Ну и что, работает? — Не дав ответить землянину, продолжал: Молчите? То-то же. Меня заставили сделать электропривод. Вот тогда посмотрим. — Кровать заскрипела, незнакомец снова лег и накрылся своим покрывалом. — Но у меня пока ничего не получается, — говорил он сквозь материю. — Выход есть, вход есть, усилитель тоже есть, а душа не поет. Почему?
Варфоломеев еще постоял рядом с неудачником.
— Уходите, не мешайте мне. Феофан в четвертом. Заберите ногу, воняет.
Выйдя в коридор, Варфоломеев заметил, как из его палаты медленно выползает розовая спина Феофана.
— А, Петрович, вон ты где! — обрадовался Феофан. — Я смотрю, нету, думаю, опять сбежал, что ли. — Феофан показал белые зубы. — Ты прости, гхы, гхы, Петрович. Черт попутал. И то, скажи, на шее шина, как у висельников, ну я и подумал, что из ихней когорты будешь, гхы, гхы. А я, дурья бошка, про вывих позвонков, про выпученные глаза…
— Ты почему, Феофан, не сказал, что здесь институт смерти?
— Какой смерти? — Феофан сделал невинные глаза.
— Институт Деэксгумации.
— А-а. — Феофан опять рассмеялся. — Я же думал, ты висельник, гхы, гхы. Что ж я тебя, малохольного сангвиника, с места в карьер, ты же опять вешаться начнешь. Я и сейчас подумал — ты в окно шуганул. Гхы. Ну все, все, не обижайся. Чего ты с ногой таскаешься, брось, брось, приберут, кому надо. — Феофан взял из варфоломеевских рук кость, понюхал, но выбрасывать не стал. — Вот, смотри, канифолью провоняла. Напугал тебя Мирбах? Ничего, ничего, он спокойный, — Феофан покрутил пальцем. — Пойдем ко мне, у меня коньячок есть.
В палате Феофана царил античный дух. По четырем углам стояли гипсовые бюсты, один из которых сильно смахивал на самого Феофана.
— Ха, — выдохнул Феофан и опрокинул рюмку коньяку. — А я, Петрович, люблю, когда, понимаешь, небо синее, луна красная, а звезды… черти! Феофан опустил в рот виноградину. — Мне бы только выбраться отсюда, пятый годок маюсь. Уж я бы погулял. Приват-министра — на рею, небоскребы набок, храмов божьих построил бы с десяток, да не этих паршивых в готическом стиле, — белых, эпикурейских. Закусывай, товарищ Петрович, не стесняйся, — он пододвинул поближе к гостю серебряный поднос с горой винограда, персиков и груш. — Ешь, а то — яблочки, яблочки, — Феофан подмигнул землянину. — Яблочки до добра не доведут. Не смущайся. Ты думаешь, она тебе зря яблоков притащила? Что-то у нее там шевельнулось по твоему поводу. Но ты смотри, Урса девка хорошая, не обижай. Да-а, — Феофан опять закатил мечтательно глаза, — построим баню мраморную с бассейном, рыб напустим, девок фракийских, нежно-розовых… Я, знаешь, Петрович, смуглых не люблю, у них кожа твердая и мышц много… — Феофан еще налил коньяку. — Лежим мы с тобой, виноградное попиваем, и мыслим философски, как дальше жизнь устроить. Приват-министра повесим, пусть болтается, собака. Демократию прекратим, что ж мы с тобой, идиоты — два раза об одно место спотыкаться? Хватит, допрыгались до гильотины, народ, народ, дерьмо, а не народ. Свобода, свобода, хрена, баста. Свобода или правда, так сказал мой папаша, — Феофан кивнул в правый от двери угол, — и был тысячу раз прав. Что это за хреновина, если у каждого будет своя правда? Так не бывает, правда — она одна, а кому не нравится, пусть по лесам разбредается. Ты чего заскучал, Петрович, ты думаешь, я диктатор? Не смущайся, говори…
— Честно говоря, мелькнула такая мысль, — признался Варфоломеев.
— Слава богу, что признался. Хоть один честный человек нашелся. Тут же, Петрович, все врут. — Феофан стал говорить еще громче. — Мирбах идиотом прикидывается, придурка электротехнического из себя строит, думает, если он приставку не сделает, так гильотина работать не будет. Тоже мне, вредитель- самоучка. Его преосвященства, три и четырнадцать сотых в трех лицах, заврались так, что друг дружке уже