39
Хлестало изо всех дыр. Евгений, как загнанное животное, метался по каменному мешку. Стучал в дверь, бил в окно — бесполезно. Под праздник все опечатали и ушли по магазинам. Никого. Он уже стоял на кушетке, у ветвистого разлома, крепко сжимая ученическую тетрадку. В дальнем углу плавали его ботинки, было страшно и темно. Неужели Горыныч прав, нельзя быть вечным учеником Вселенной? Что толку заучивать изобретенное природой. Вот хотя бы взять его положение. Что проку от этих трех измерений? Всегда найдутся люди, способные обложить пространство шестью каменными плитами, и не пролезешь ни в одну щель: ведь ты же не текучая жидкость, а человек. Где выход? Где четвертое, пятое? Отсохло, скукожилось, как говорил Горыныч, под действием самопритяжения квантов. Господи, что со мной? Евгений затих, согнулся, сел на корточки. Он понял — это конец. Как внезапно, как внезапно. Он не успел приготовиться и его охватила паника. Мысли метались, хватаясь то за одно, то за другое. Как неудачно, как неудачно. Ведь он знал, что обреченный человек чувствует, куда направляется его сознание, знал, чем спастись. Даже несколько раз испытывал свой метод, подозревая в себе неизлечимую болезнь. А всего-то нужно отодвинуться как бы в сторонку, отойти от жизненных запросов, поднять голову к вершине кучевого облака, или наоборот, лечь поближе к земле, заглянуть под сухой лист — что там шевелится? И помогало. Глаза его прозрачные становились добрыми и грустными, как будто говорили — что же делать, виноват, пора и честь знать. В такие минуты отодвинутый человек рождается и даже как бы счастлив, наблюдая последние движения жизни.
Но сейчас метод не сработал. Слишком внезапно все нахлынуло. Он не мог сосредоточиться. Зачем-то вспомнил продавщицу тетю Сашу, свою дешевую съемную комнатенку с мягкой кроватью, с письменным столом, старый ковер с оранжевыми оленями на стене. И, конечно, вспомнил ЕЕ. Пусть теперь все остается как есть. Он уходит, растворяется, как и мечтал, в питательном перегное, в пустынном болотистом месте, на северном краю плоской базальтовой плиты.
40
Под утро, когда ветер стих и вода повернула обратно, вышла из-за туч полная луна и осветила отраженным светом потопленный город. Теперь-то стало ясно, что это и есть настоящая северная Венеция — холодная, неживая. Ровно горели свечи Васильевского острова, за ними, чуть левее, мерцали красные огоньки телецентра, правее блестел Петропавловский крест, а все остальное, бледное, неживое, лежало вдоль горизонта плоским графическим изображением. От Исаакия до Медного Всадника пролегла серебристая лунная дорожка, которую то и дело пересекали всевозможные плавучие вещества, подхваченные архимедовой силой.
Соня и старик сошли с лошади и сидели на покатом горбу гранитной волны. Старик уснул. А до этого кричал, вопил, нес какую-то чепуху, нарочно коверкая слова. Кричал что-то про стихию, про истоки, про политическую близорукость, грозил кому-то в черное небо, потрясая кулаком, то и дело дергал Соню, не давая ей замерзнуть и не пуская ее обратно в холодный мутный поток.
— Ета город Петровича! — тыкал он в хлюпающие кварталы. — Он его направленным взрывом построил, во!
И все в таком роде. Соня молчала. Она оцепенела от страха и холода. Вначале она все порывалась куда-то бежать или плыть (мимо изредка проносило мусорные ящики, а в них кричали какие-то люди), а теперь окончательно застыла. Казалось, никакая сила не способна вывести ее из тяжелого бездумного состояния. Было какое-то страшное несоответствие между ее равнодушным горьким покоем и зверским выражением выпученных безумных глаз всадника, вздыбившего железного зверя в шаткое неустойчивое положение.
Вдруг вдали, у пристани появилось белое пятнышко. Соня привстала оно двигалось к ней, сюда, к центру Сенатской площади. Высоко, не разглядеть. Она осторожно, не чуя продрогшего тела, цепляясь за хвост коня и змею, спустилась к самой воде, поджидая, когда гонимый слабым потоком странный предмет приплывет ей в руки. Еще немного, ближе, ближе, она выгнулась, как веточка, и ухватила с водной поверхности последнее послание Евгения — исписанную мелким экономным почерком ученическую тетрадь по арифметике.
ПОСЛЕДНЯЯ ЧЕТВЕРТЬ
«Тем не менее, опять повторяю — многое впереди
загадка, и до того, что даже страшно и ждать».
Неточкин
1
Есть в Киеве и зеленые кручи, облепленные лиственными зарослями, есть и белоснежные колокольни, сияющие над бывшим монастырским покоем, есть роскошные речные острова с золотистыми пляжами, где с начала мая до октября радостно плещется городское население, есть и знаменитые старинные места — Подол, Владимирская горка, Бурса; есть даже Лысая гора, правда, наполовину срытая, а наполовину захваченная панельным государственным жильем, осталась и Бессарабка с крытым рынком, с кинотеатром «Панорама», с удобным, лучшим в европейской части стадионом, остались и бульвары, спуски, взвозы, остался и Крещатик, широкий, каштановый, многоярусный, — в общем, все известные образованным людям места, неоднократно воспетые, осмеянные и проклятые. Но есть в этом исконном месте, в бывшей столице первоначального государства, и плоская левобережная окраина, ничем особым не примечательная, кроме как своим названием да древним сосновым Броварским лесом, крепко вросшим корнями в высохшее песчаное русло доисторического Днепра. В лесу этом часто в детстве гулял Костя Трофимов, откапывал с компанией траншеи бывших войн, искал патроны и гранаты, играл в квача, валялся на мягких травянистых лужайках, обрывал кусты барбариса, объедался дикой малиной, собирал маслят, а по весне портил кору березовых рощ, вклинившихся то здесь то там в вечно зеленое колючее царство. Куликово поле, Вигуровщина, Троещина были исхожены вдоль и поперек. Бывало, доходили и до Быковни, до самых вышек городской глушилки, до странного, огороженного колючей проволокой запретного места. Бывало, и лес поджигали, и дрались, как тогда говорили, с кугутами, жителями колгоспов да радгоспов. В то время говорить на русском стало признаком большой культуры, и постепенно из двух языков рождался новый русский, с украинским характерным «г», с неологизмами, с постоянными «шо», «дэ» и прочим в таком духе. Костя жил на границе между городом и деревней, на границе культуры и бескультурья, на стыке национального чувства, на самом передовом фронте хохлятско-кацапского вопроса. Будучи по отцу русским, а по матери украинцем, он не испытывал особого желания участвовать в противоборстве, но то и дело оказывался то битым, то бьющим. Здесь он закалял волю, здесь он выдерживал характер, здесь впервые познавал все прелести старого надежного принципа про тех, «кто не с нами». Но странное дело, как он ни пытался занять определенную позицию в последующей жизни, он, как и в детстве, все время попадал меж двух огней.
Сейчас Костя Трофимов, а вернее, капитан госбезопасности Константин Федотыч Трофимов, сбежал из душного вычислительного центра продышаться свежим майским воздухом ожившего леса. Даже не продышаться, продышаться он мог бы и Печерскими каштанами, а поразмыслить, вспомнить, отыскать утерянное полгода назад жизненное равновесие. Он брел по старым, знакомым с детства пригородным