Вот только этот портрет, не сходящий с экранов телевизора, – лицо Вовчика.
Они разговаривали, смеялись, обменивались впечатлениями. Они дружили.
Так какой же она профессионал, если не смогла рассмотреть в нем – а они же были! Не могли не быть! – признаки психически больного человека.
Его вспыльчивость. Его властность. Или даже эта страсть жениться на молоденьких моделях. Его склонность к виски по вечерам – конечно же это компенсаторная стратегия. А этот обязательный теннис, страх потерять физическую форму – типичная дисмарфофобия вкупе с геронтофобией – боязнью старения. А эта его работа двадцать четыре часа в сутки, хотя он давно уже мог себе позволить уйти на заслуженную и очень обеспеченную пенсию, – яркий пример пениафобии: страха обнищания.
Как же могла она этого всего не замечать в нем? И считать его нормальным, с типичными для современного члена общества недостатками человеком?
Надо позвонить его бедной жене. Она, естественно, нуждается в помощи.
Ангелина Петровна вспомнила их малазийскую домработницу, которую она вылечила за три дня. А оказывается, не она была самая сумасшедшая в их доме.
Позвонил Аркаша.
– Ты не звонила мне уже два часа, – сказал он обиженно.
– Ты видел телевизор?
– Ты про Вовчика? Мне никогда не нравились твои друзья. Хотя, честно говоря, я не мог в себя прийти несколько минут.
– Тебе не нравились мои друзья? Что-то я раньше этого не замечала!
– Бот как? Ты просто была ненаблюдательна.
– А мне так не кажется. Особенно если вспомнить твои бесконечные просьбы достать тебе приглашения на светские рауты!..
– Как ты это называешь? Светскими раутами? А я это называю сборищем снобов и психопатов.
– Интересно, к кому же ты относишь меня: к снобу или к психопату?
– Перестань. Я не хочу ссориться. У меня и так плохое настроение. Я был в салоне, мне сказали, что я начал лысеть. Ты будешь любить меня лысым?
– У тебя типичная педалофобия.
Мне жалко, что я не военный – у них там тоже очень много красивых слов. Например, дислокация. Или вот еще…
– Мне тоже жалко.
– Что ты имеешь в виду?
– Ничего.
– Тебе жалко, что я не военный? Или что я не сноб-шизофреник с кучей денег из твоего обожаемого окружения?
– Опять по новой! Твои комплексы становятся просто невыносимы!
– Зато вы все просто без комплексов! Захотели ребенка похитить – пожалуйста! Трахать ее – пожалуйста! Что еще? Для чего еще мне не нужны комплексы? А?!
– Ты все сказал?
– А надо еще что-то?
– Мне надоело быть козлом отпущения. Я не виновата в том, что ты не в состоянии заработать деньги, которые тебе нужны для осуществления твоих амбиций! Я не виновата в этом!
– Моих амбиций? Моих? Ты, вероятно, имеешь в виду свои собственные! А? Нравится тебе рассказывать подружкам, что твой молодой человек младше тебя на пятнадцать лет? А?
– А тебе что нравится? Выпрашивать у меня квартиру в Майами?
– Выпрашивать?
Он повесил трубку.
Еще вчера все было по-другому.
Они были в Париже.
Перед аэропортом он отвез ее в маленькое кафе. Шел дождь. Они стояли в очереди. В этом кафе были самые лучшие в городе устрицы. Их можно купить с собой. Они взяли дюжину и ели их прямо на улице. Как и все остальные. Под дождем.
Они просто ели устрицы. И наслаждались ими и друг другом. И никогда Ангелина Петровна не чувствовала вкус устриц так остро, как на этой узкой парижской улочке. Под дождем.
39
Он умер.
Умер, это когда человека нет на свете? Когда он не ходит, не думает?
Но как в это поверить?
Или умер, это если ты его больше никогда не увидишь?
Но Оля и убежала специально для того, чтобы его больше никогда не видеть.
Значит, он умер гораздо раньше?
Но почему тогда только сейчас ее сердце разрывается на миллиарды маленьких кусочков и каждый из них вонзается в ее кожу острыми кинжалами?
Почему только сейчас слово «никогда» приобрело для нее страшный, опустошающий душу смысл?
Как будто она осталась одна. Но она и была одна. Всегда.
Нет. У нее был он. Он заменял ей весь мир. Она просто этого не понимала.
Она грезила о свободе.
Но совершенно не представляла, что с ней, с этой свободой, делать. Если нет его.
Он ведь так и говорит: «Любовь – это когда весь мир умещается в одном человеке».
А теперь ей ничего не хочется.
Нет, хочется. Туда, обратно. В их дом. И чтобы он был рядом. Ведь со временем многое бы изменилось. Все время менялось. Он бы научился уважать ее.
Или бы даже не научился.
Он бы иногда приезжал. Ведь иногда он бы все равно приезжал!
И все было бы по-прежнему.
А теперь куда ей бежать?
И зачем?
И кто там сейчас рядом с ним? Его жена. Да что она про него знает, его жена!
Он застрелился. О ком он думал в последний момент? О ней.
Ведь подумал же он о ней тогда, когда лег на операцию в больницу. Его увезли на «скорой». Об этом говорили по телевизору. Он прислал ей охранника. Чтобы она не умерла с голоду. Понимал, что рискует. Но прислал.
А она убежала.
И он умер из-за нее.
Он ее спас, а она его убила. Именно она.
А ведь у них могли бы быть дети. Просто ей надо было перестать все время говорить про свободу, и он бы перестал бояться.
Он ведь клялся ей, что любит ее. Что она лучшее, что есть в его жизни.
И она ему говорила. Но она думала, что врала.
А на самом деле врала сама себе.
Она этого стеснялась.
Она думала, что она в жизни достойна большего.
А стесняться не надо. Надо быть огромным и обнаженным, как Давид в Пушкинском музее. Это и есть свобода.
Ей не разрешили смотреть телевизор.
Пришел доктор и выключил.
И она заплакала.
Не пряча своих слез, и не пыталась улыбаться. Она плакала и думала о том, что когда она жила и была по-настоящему счастлива, она считала, что ее жизнь еще не началась, что еще все самое лучшее у нее