проходу.
В задней комнате на полках лежали еще теплые буханки хлеба. Федосья Карповна потрогала булки пальцем, сурово глянула на юлившего глазами торговца. Она не верила тем, кто говорил, что торговцы намеренно прячут хлеб, чтобы создать панику и взвинтить цены. Теперь же сама убедилась в этом.
— Как же вы говорите, что хлеба нет? Это непорядочно. Гнусно! — возмущенно сказал старик понятой, обращаясь к хозяину. — Да, да, непорядочно! Простое чувство человечности побуждает меня сказать вам это. Извините меня, пожалуйста.
— Перед такой сволочью извиняться? — вскипела Дарья. — Да ему морду бить!
— Тихо, товарищи! Разберемся, — спокойно сказал Захаров и повернулся к владельцу булочной: — В чем дело? Почему не отпускаете хлеб?
— Господи, да я рад бы! Разве у меня душа не болит? Сердце кровью обливается на нужду глядя, — владелец булочной говорил ноющим голосом, быстро шмыгал безбровыми глазами по хмурым, суровым лицам. — К сожалению, я человек подневольный. Обязан подчиняться законным предписаниям. Вот, пожалуйста, — он трясущимися пальцами извлек из жилетного кармана сложенную вчетверо бумажку, расправил ее на своем животе, погладил рукой и протянул Захарову. — Извольте прочесть. Последнее распоряжение Продовольственной управы...
Захаров углубился в чтение документа. Читал он медленно, плохо разбирая машинописный текст из-за скверного оттиска.
— Как изволите видеть, по понедельникам, средам и пятницам отпуска продуктов населению велено не производить. Ввиду катастрофического положения с продовольствием в городе.
Хозяин юлил перед Захаровым и понятыми, плакался.
— Вы сами-то ели сегодня? — спросил Захаров, складывая бумагу и пряча ее в карман.
— Что-с? Ах, да! Ну, разумеется, завтракал. — Владелец булочной с недоумением поглядел на гневно сдвинувшихся людей, учтиво пояснил: — Я всегда по утрам кушаю.
— Очень приятно, — пробасил Захаров. — А вот им, видно, есть не хочется, — показал он на понятых и стоявших за ними покупателей. — Для них вы голодные дни придумали, вместо постных. Слышите, товарищи!
Толпа опять придвинулась и загудела.
— Позо-ор!
— Что же мы теперь можем предпринять, а? — растерянно спросил у Захарова старик понятой. — Имеется, так сказать, законное основание. Кхм...
— А плевать, — сказал Захаров. — Такого закона, чтобы людям без хлеба быть, мы признавать не желаем. Кому он нужен? Спекулянтам! Это нарочно панику сеют, будто хлеба в городе нет. По предложению фракции большевиков Совет решил: хлебом торговать бесперебойно и по прежней цене. Вот это закон. Так и будем действовать. — И он легонечко подтолкнул владельца булочной к прилавку. — Ну, поживее ворочайся, чего приуныл! Эко времени потеряно. Придется дотемна торговать.
Хозяин не стал перечить.
— Кому ржаной? Кому ситный? — через минуту привычно выкрикивал он, с непостижимой быстротой орудуя хлебным ножом и гирями.
Дарья поставила Федосью Карповну впереди себя, у самого прилавка.
— Берите хлеба побольше, я денег добавлю, если у вас мало, — зашептала она ей на ухо. — Да еще сахару надо взять, соли...
Идея создания Комитета спасения революции, как утверждал Судаков, принадлежала ему. За два дня, прошедших после того, как фракции меньшевиков и эсеров ушли из Совета, Судаков обегал всех знакомых. У него были обширные связи среди служащих областных учреждений — почты и телеграфа, казенной палаты и казначейства, акцизного управления, продовольственной комиссии. Объединенные недавно образованным Советом государственных и общественных служащих города Хабаровска, так называемым Согосом, эти люди в большинстве своем занимали враждебную позицию по отношению к Советам. Комитет спасения революции, в котором были представлены и местные тузы и местные социалисты, действовал открыто. Его деятели произносили громовые речи. Устраивались банкеты, делались заявления для печати. Согос проводил по учреждениям митинги и собрания, грозил всеобщей стачкой служащих в случае перехода власти в крае в руки Советов. Происходила окончательная размежевка сил перед решающим столкновением.
Мавлютин внимательно следил за развитием событий. Через Судакова и Сташевского он установил связь с Согосом и реакционно настроенным Союзом городских учителей. Бурмин и Чукин представляли Биржевой комитет. Другие незримые нити тянулись от него в штаб Приамурского военного округа и в канцелярию Русанова. Варсонофий Тебеньков поддерживал контакт с зажиточной верхушкой уссурийских казаков. Сам Мавлютин предпочитал пока, оставаться в тени, но все крепче прибирал к рукам нити широко задуманного контрреволюционного заговора.
Саша Левченко с удивлением обнаружил, что в доме у них постоянно толкутся какие-то незнакомые люди. Уходят одни, приходят другие. С некоторыми Мавлютин надолго запирался в комнате. Что гам происходило, догадаться было трудно. Да Саша и не пытался делать это. Только раз, сидя с книгой в кабинете отца, смежном с комнатой, где жил Мавлютин, Саша невольно стал свидетелем разговора, происходившего за стеной. Разговор шел на чисто военные темы и никаких подозрений у Саши не пробудил.
Алексей Никитич хмурился, но молчал. Это было вовсе удивительно, так как он всегда терпеть не мог толчею в доме.
Наверху у Парицкой тоже стало шумно. Там поселились американцы: журналист Джекобс, перебравшийся сюда из гостиницы, и полковник Перкинс из железнодорожной комиссии мистера Стивенса.
Перкинс был импозантный мужчина с военной выправкой, высокий, статный, с коротко подстриженными усами. Он родился в семье русского эмигранта, сумевшего какими-то путями пробиться за океаном к богатству, а вслед за тем переменившего русскую фамилию Петров на вполне американизированную — Перкинс. Дуглас Перкинс представлял второе поколение этой семьи и выглядел настоящим англосаксом.
Чарльз Джекобс — собственный корреспондент крупной нью-йоркской газеты — тоже сносно говорил по-русски. Он подчеркивал, что имел уже практику, находясь на театре военных действий во время русско- японской войны 1904-1905 годов.
Долговязый и горбоносый, он чем-то напоминал хищную птицу, был подвижен, даже стремителен, умел заразительно смеяться и, кажется, ни при каких обстоятельствах не терялся и не падал духом.
Почти каждый день к американцам, живущим наверху, приходили лощеный квадратный человек с наглым неприятным взглядом, пышнотелая дама с немецкой овчаркой на поводке и миловидная молодая девушка в коричневой шубке.
Толстяк — Фрэнк Марч — возглавлял представительство Американского Красного Креста. Дама с собакой была его женой, миссис Джулией. Девушку, мисс Хатчисон, они всюду представляли как свою племянницу. Она тоже свободно говорила по-русски и числилась секретарем местного отделения Ассоциации христианской молодежи.
Сашу с молодой американкой познакомила Катя Парицкая, произносившая теперь свое имя на иностранный манер: Китти. Встретились они у ворот, когда Саша с лыжами и лыжными палками под мышкой выходил со двора, чтобы отправиться на прогулку. Стесненный в доме, он теперь целыми днями бродил по зарослям на левом берегу реки.
— О, вы спортсмен! — воскликнула мисс Хатчисон, крепко, по-мужски, тряхнув ему руку и смело глядя на него зеленовато-синими глазами. — Мы будем друзьями, верно? Я люблю ходить на лыжах, но не знаю местности. Вы не станете возражать, если я когда-нибудь составлю вам компанию?
— Гляди, Саша. Я буду ревновать, — смеясь, сказала Катя.
Саша привык к одиночеству и, признаться, не был обрадован перспективой заполучить спутницу, хотя американка понравилась ему отсутствием жеманства. Рядом с Парицкой это достоинство особенно бросалось