расхлебывать.
Спала я урывками. То перебирала в уме события этого изнурительного дня, то возвращалась к ним во сне. Когда мне снилось падение за борт, я тут же просыпалась — и обнаруживала, что и впрямь падаю, только на Мэри-Энн или на мистера Престона — он сидел у борта, а я посредине.
В ту ночь меня преследовала мысль, что человеку крайне редко приходится выбирать между добром и злом, между черным и белым. Теперь я видела, что выбор обычно бывает весьма туманным, а указателей на распутье нет. Правильно ли поступил мистер Харди, устроив смертельную лотерею? Я могла сказать лишь одно: «правильно» и «неправильно» тут вообще ни при чем. А дальше я мысленно вернулась в первый день, к тому случаю, который скребся в двери моего сознания, покуда я их не распахнула: как он оставил умирать ребенка.
Не знаю, была ли тогда возможность его подобрать. На первый взгляд никакого труда это не составляло, но потом вспоминалось, что океан таил множество опасностей, отделявших шлюпку от этого мальчика. До сих пор не могу понять, как работает мое воображение — то ли оно преувеличивает, то ли преуменьшает степень риска, зато я поняла другое: если пассажиры шлюпки (и я в том числе) должны отвечать перед судом, то лишь за гибель ребенка.
Одним словом, спать я не могла: угнетала мокрая насквозь одежда, но еще больше — внезапно нахлынувшая вина; вспоминая того мальчугана, я заметила, что миссис Грант, сидевшая на той же скамье, рядом с Мэри-Энн, смотрит в небо, на редкие звезды. Мэри-Энн, притулившаяся у меня на коленях, не представляла зримой преграды; миссис Грант поняла, что я тоже не сплю, и тогда — в первый и последний раз — она взяла меня за руку. Я призналась, что не могу выбросить из головы тот случай, а она ответила:
— Не надо себя мучить. Что было, то прошло.
Тогда я рассказала ей про судовую радиостанцию и поделилась своими подозрениями насчет мистера Харди, который, вполне возможно, покривил душой, убедив нас, что сигналы бедствия ушли в эфир. Поблагодарив меня за доверие, она произнесла непонятную фразу: «Если б знать…» — но договаривать не стала. Если б знать — что? Неужели в первые дни эти сведения могли бы нам как-то помочь? Какой у нас был выбор: с самого начала побросать людей за борт, или поднять парус, или грести в сторону Европы, пока еще оставались силы? Больше ничего и не придумать.
На рассвете обнаружилось, что две сестры, тихонько сидевшие на корме, бесследно исчезли. Никто не видел, чтобы они прыгали за борт, а Мэри-Энн, не обменявшаяся с ними ни словом, сильно опечалилась. Поскольку девушки были нашими ровесницами, она восприняла их исчезновение как знак того, что теперь пришел наш черед. С безумным блеском в глазах Мэри-Энн спросила:
— Как по-твоему, мы умрем?
В тот момент я именно так и думала — и не считала нужным это скрывать. После вчерашнего я, как и Мэри-Энн, полностью обессилела, но она по-прежнему требовала от меня поддержки и ответа. Мне хотелось выкрикнуть: «Конечно умрем! Сестрам, считай, повезло: они уже отмучились», но я этого не сделала. Положив ей руку на плечо (кто бы меня так обогрел), я проговорила какое-то заклинание. Нечто вроде «Господь нас не оставит», а потом, если не ошибаюсь, добавила: «Мистер Харди делает все возможное. Будем на него надеяться».
Выясняя последствия прошлой ночи, мы увидели, что в правом борту, под леером, после удара неизвестным предметом образовалась пробоина величиной с полкулака. Из нее хлестала вода, которую мистер Харди вычерпывал ночь напролет, но не добился видимого результата.
День одиннадцатый
Из тридцати девяти человек мы потеряли восьмерых, включая двух сестер, но исключая миссис Форестер, которая двое суток провалялась на одеялах.
— Выходит, мы напрасно лишили жизни мистера Тернера, и священника, и мистера Синклера? — причитала Мэри-Энн. — Нужно было подождать всего один день!
— Заткнись, дура! — взвился мистер Харди. — Мы вчера чуть не утонули, или ты не заметила? Ты что, не видишь: у нас пробоина, в которую хлещет вода! Шлюпка перегружена, а жратвы не осталось вовсе.
Тут мне бросилось в глаза, что Харди как-то усох. Он вконец отощал и будто бы провалился внутрь себя. Впервые за все время он не скрывал усталости, то и дело присаживаясь отдохнуть. С минувшей ночи он левой рукой держался за бок, словно сжимал рану. Мне было больно видеть его в таком состоянии, зато Ханна неожиданно осмелела и, расхаживая по шлюпке, отдавала команды. Харди не сводил с нее взгляда, как раненый пес следит за наглой, голодной кошкой.
Я понимала: конец близок. Оставалось только удивляться, как мы продержались столько времени. Весь день напролет я осмысливала свое единение с бесчисленным множеством таких же мужчин и женщин, которые на протяжении столетий в момент истины начинали понимать, что жизнь неудержимо летит в пропасть, что вода скоро поднимется до горла и что осознание беды отличает человека от зверя.
Другими словами, на одиннадцатый день я со всей остротой ощутила, что еще жива. Наконец-то забылись и окоченевшие ноги, и пустой желудок. Больше не верилось, что нас подберет какое-нибудь судно, а на причале меня встретит Генри. Разглядывая свои кровоточащие, израненные руки, я переосмыслила поговорку «На Бога надейся, а сам не плошай». Так ли уж необходима в ней первая часть, про Бога? Это как посмотреть. Разве не может человек сам по себе быть стойким и деятельным? Минувшей ночью во время ливня мы сумели наполнить бочонки, то есть благодаря смекалке Харди обеспечили себя пресной водой.
На рассвете погода прояснилась; несмотря на свежий бриз, волны больше не вырастали до исполинской высоты и уже не свирепствовали, а просто перекатывались. Теперь, когда нас стало меньше, мы равномернее распределяли нагрузку на палубу, чтобы предотвратить крен; Харди как мог заткнул пробоину, снова натянул тент, и мы опять поплыли по водам. Мистер Нильссон держал руль, а остальные расстилали у себя на коленях одеяла, чтобы просушить их на солнце, и заодно отогревались сами, да так, что обезвоженная кожа едва не лопалась до крови. Мои содранные мозоли затянулись корочкой, и я не уставала поражаться живучести человеческой плоти даже перед лицом неминуемой гибели. Пресной воды хватало на всех, но съестное закончилось, и мы отдавали себе отчет, что умрем голодной смертью. Я спросила у мистера Престона, как долго человек может продержаться без еды, и он ответил: недели четыре, в лучшем случае шесть.
— При условии, что у него есть вода, — уточнил он.
— Значит, еще поживем, — сказала я, и он ответил: да, будем надеяться, но вид у него был настолько подавленный, что я добавила: — Наверняка мы выкарабкаемся, — хотя умом понимала, что вряд ли.
В том разговоре мистер Престон повторил слова какого-то знакомого врача:
— Наступление голодной смерти зависит не только от состояния организма, но также и от образа мыслей. Люди, которые сопротивляются, могут продержаться дольше тех, кто потерял силу духа.
— Тогда срочно начинаем сопротивляться, — сказала я, и у меня зашлось сердце.
— Я, например, думаю о Дорис, — признался он. — Дорис для меня — источник силы.
По всей видимости, так звали его жену, хотя он не уточнил.
— На себя мне плевать, но ради нее я должен выжить!
— То есть как: у вас нет других причин бороться за жизнь? — Меня изумила такая крайность. — Разве у вас нет желания просто жить?
Его растрескавшиеся губы распухли вдвое, ладони превратились в кровавое месиво от неравной борьбы со стихией. Хотя он не разжимал кулаки, я успела заметить его раны, когда шлюпку качнуло и он вытянул руку, чтобы не упасть. У него вырвался лишь один тяжкий вздох, но его высокий голос даже не дрогнул, когда он стал мне рассказывать, как ежедневно ходил в промерзший пакгауз и в скудном кружке света вносил в гроссбух бесконечные колонки цифр; если он продолжал это делать из месяца в месяц, из года в год лишь ради того, чтобы у них с Дорис был стол и дом, — все остальное его уже не страшило. Тут я