— Да, он уплатил, товарищ Арсен…
Вскоре прибыл взвод сержанта Амирханова, находившийся в резерве и державший под контролем дорогу на Хюрсюль. Из донесения связного уже было известно, что и в резерве не обошлось без потерь. На перехват мотоциклу на дорогу выскочили сразу трое: Завьялов, Немировский и Крючков. Они не сомневались, что это немцы, но что они вооружены пулеметом, заметили в последний момент.
Завьялов поднял руку, приказывая остановиться. Немец было затормозил. Но сидевший в коляске ударил из пулемета… Немировский умер сразу, а Завьялов и Крючков оказались тяжело раненными. Мотоциклист, обогнув распластавшегося Немировского, дал было газу, но далеко не удрал: его догнала пуля лежавшего в засаде Лелькова.
12
Бойцы сержанта Амирханова принесли раненых и убитых, привели пленного, захваченного еще накануне боя в малиннике. Амирханов с нескрываемым гневом бросил:
— Прошу взять от меня этого шакала… Убью… — и, сузив черные колючие глаза, сержант простонал: — Товарищ политрук, как они Немировского!.. В решето, понимаете…
Гнев Амирханова был объясним. Но пленный… Куда его? Прикончить настаивал Хефлинг. Не уставая, он твердил:
— Немцы, они разные… Этот — негодяй…
Не верить Хефлингу — значит никому не верить. У немецкого товарища была своя правда, проверенная уже там, в притихшей от ужаса Германии: его отец, коммунист, поплатился из-за своей доверчивости — выдали запуганные соседи.
Правда Хефлинга годилась для мщения, и только. Ведь сражаются не одной силой ненависти, но и силой доброты. В конце концов добро побеждает. Должно победить!
Об этом так и сказал политрук бойцу Хефлингу. К их разговору прислушивался Амирханов. Сержант согласился с политруком «вообще», а в частности, если иметь в виду пленного, захваченного в малиннике, щадить его не было смысла. Те, с которыми он ел из одного котла, сегодня в бою убили восьмерых наших бойцов. За что же щадить фашиста?
Все восьмеро лежали в ряд на траве, прикрытые влажными плащ-палатками. Около них собрались бойцы. Молчать было невмоготу.
Эрик Хефлинг, хорошо говоривший по-русски, глядел на погибших полными горя глазами, и его слова были тяжелые, как свинец, и острые, как скальная порода.
— Что такое фашизм? Чтоб вы лучше поняли, дорогие советские товарищи, приведу случай, о котором сообщила газета «Немецкий солдат». На второй день войны к русским попал ротный каптенармус. Все его сослуживцы посчитали, что коммунисты его прикончили. Но вот он, целый и невредимый, является в роту, является веселый, довольный, с двумя буханками хлеба — русские дали. «Отпустили, — говорит, — так как я назвался рабочим». Рота хохотала. Как же, всю Европу прошагали, а наивного противника встретили только в России! Потом этот каптенармус, чтоб доказать, что в плен он попал случайно, на глазах у всей роты добивал раненых красноармейцев…
— И все же пленный он, пленный, — сказал политрук, выслушав жестокий рассказ Хефлинга. — Отпускать его не станем. Но повторяю, завтра сдадим в штаб полка.
Командир, увидев пленного, поинтересовался:
— Допросили?
— Ничего не сказал.
— Тогда заприте в блиндаж. До подхода наших.
Недалеко от нижнего дота было какое-то деревянное строение, похожее на блиндаж, туда и отвели пленного.
Кургин сразу забыл о нем. Постоял над телами погибших, еще час назад он их вел через непроходимое болото.
— Похороним позже, — тихо сказал он политруку. — Сейчас наладим систему огня. Раненых поместим в землянки. Там сухо. Есть даже печки, и вдруг — именно вдруг — долгим, изучающим взглядом посмотрел на Колосова: — Как же так получилось? Я не догадался, ты не подсказал… В отряде нет врача. Даже фельдшера.
Перед выходом в рейд разговор был. Говорили: «Хорошо бы заполучить по одному санитару на взвод». Капитан Анохин тогда ответил: «Все бойцы перевязывать умеют, да и вас, курсантов, кое-чему учили». Учили-то учили, и не только кое-чему, главному — командовать взводами и ротами. Политрук вздохнул:
— Комбат посчитал, что узлом овладеем без боя.
— Не будем сваливать на старших, — сдержанно ответил Кургин. — Ругать начальство — дело нехитрое. А вот исправить промашку придется самим.
Слова Кургина были поняты как приказ. И политрук поднялся, поправил командирскую сумку, в которой теперь уже вместе с блокнотом находились комсомольские билеты погибших, сказал:
— Я к раненым…
Кургин напомнил:
— Может, сначала послушаешь, что там в полку? Приемник-то цел.
13
Радисты Зудин и Шумейко расположились около нижнего дота. Здесь был незаконченный блиндаж; уже вырыт и обложен жердями. Над блиндажом в один накат лежали еловые кряжи. В щели просвечивало солнце. Пахло свежей смолистой щепой и почему-то цементом
— Они, товарищ политрук, тут устроили склад стройматериалов, — пояснил Зудин. На нем была серая немецкая пилотка и такая же серая форменная куртка.
— Что за маскарад, товарищ Зудин?
— Пока гимнастерка сохнет…
— А что на голове?
— Товарищ политрук, — просительно заговорил старший радист, — моя же уплыла. На переправе.
— Так-то оно так… А вдруг подстрелят? Свои. По ошибке.
Робко подал голос Шумейко:
— Я ему то же… Голова бритая — значит Зудин. А в пилотке, да еще в немецкой, перепутать запросто.
— Я бы на твоем месте не хохмил, — повернувшись к бойцу, раздраженно заметил Зудин, с той самой злосчастной переправы они терпели друг друга вынужденно. («Трухнул — и отряд остался без передатчика»). О секундной растерянности радиста Шумейко Зудин напоминал каждому, напомнил и политруку. Это уже был вызов. И Шумейко, простуженно шмыгая маленьким красным носом, надрывно крикнул:
— Ну, виноват! Ну, казни! Хочешь? Утоплюсь. — И к политруку: — Что ж он мне душу вытягивает? Изверг…
Пока шли по болоту, а потом от водосброса до узла дорог, Шумейко несколько раз отползал в сторону и, уткнувшись в траву большими посиневшими от холода губами, принимался плакать. Он плакал по-детски, навзрыд. Боец осознавал свою вину, но не хотел, чтобы товарищи видели его в слезах. Он, как ни крепился, не мог сдержать рыданий.
Зудин был неумолим в упреках. Он их бросал в лицо, как свинчатку: «Все из-за тебя. Из-за твоей трусости… Знаешь, за такое расстреливают». И все начиналось сначала: «Ну, виноват! Ну, казни!..»