Случаи учащались. Кто-то в первый раз уронил звонкое, как монета, слово «эпидемия», которое покатилось в толпу. Никто ему не поверил. В черных туннелях улиц все чаще и чаще жалобно взвизгивали гудки карет, как одинокие крики о помощи.

* * *

Наутро проснувшийся Париж в ужасе замер над мокрой простыней газеты. С первой страницы громадными черными буквами смотрела пронизывающая холодом надпись: «Чума в Париже».

Известия были тревожные. За истекшую ночь было отмечено восемь тысяч заболеваний чумой, все без исключения со смертельным исходом.

Вспомнили о расстрелянном в первую ночь человеке, пойманном на станции водоснабжения, когда он вливал в насос какую-то жидкость из пробирок. По всем данным, расстрелянный штрейкбрехер действовал по прямой указке генерального штаба, задумавшего это преступление заранее, так как все бактериологические институты Парижа были найдены предусмотрительно опустошенными. Оборудование, которое не успели захватить с собой отступившие войска, было разгромлено. Для борьбы с эпидемией в Париже не осталось ни одной пригодной лаборатории.

Ночной выпуск газеты, которого не читал уже никто, кроме газетчиков, отмечал сорок тысяч смертных случаев.

На улицах царила пустота и молчание. Проезжали лишь автомобили с флажками красного креста.

День поднялся бледный от усталости, жаркий и шаткий. С утра на улицах появились лихорадочные толпы, вырывая друг у друга свежие обрывки экстренного выпуска. До полудня было зарегистрировано сто шестьдесят тысяч смертных случаев. Частные автомобили, превращенные в кареты скорой помощи, не в состоянии были поспеть повсюду, где требовалась помощь. Ряд общественных учреждений поспешно преображался в больницы.

Париж вымирал тихо и с достоинством, под звуки заунывных гудков и сирен.

Руслами темнеющих улиц, лентой отполированного асфальта плыли стада автомобилей, точно мертвые птицы, уносимые черным поблескивающим течением.

* * *

На Сакре-Кер гудели колокола.

С Нотр-Дам, с Мадлен, с маленьких разбросанных костелов отвечали им плачевным перезвоном колокола Парижа.

Глухие слезливые колокола били над городом свинцовыми кулаками в свою вогнутую медную грудь; из глубины костелов отвечал им грохот судорожно сжатых рук и горький набожный гул. Служба с выносом дароносицы справлялась без перерыва падающими от усталости желтыми аббатами.

В церкви на улице Дарю митрополит в золотом облачении густым басом читал евангелие, и сладко, по- пасхальному перезванивались колокола.

В синагоге, на улице Виктуар, над полосатой толпой в талесах[26] горели свечи. Как языки незримых колоколов, качались люди в размеренном движении, и воздух, точно колокол, отвечал им стоном.

III

В тенистых глубинах океана, куда не доходят уже течения, водовороты и отплески волн, в неподвижной зеленоватой воде, мертвой, как вода аквариума, в рощах гигантских водорослей, допотопных сигилярий и лиан живет рыба-камбала.

Где-то сотнями метров выше в вечной неутомимой скачке мчатся белогривые волны, черным плугом режут на метры вглубь наболевшую поверхность океана корпуса громадных пароходов. В мутном желе воды трепещут желеобразные спруты. Как холодный луч прожектора, пронизывают глубины стилетом чешуи длинные заостренные тела рыб в беспокойной, бесконечной погоне.

Внизу – тишина, холодный твердый песок, сады деревьев, бесплодных и белесых, как тучи, видимые сверху, с аэроплана. Дно – это небо, отражение неба в выпуклой необъятной капле океана, с вселенной собственных неподвижных морских звезд, шустрых хвостатых комет, – холодный посмертный приют заблудившихся, утружденных скитальцев!

На дне живет рыба-камбала. Взял кто-то рыбу, разрезал ее вдоль хребта пополам и половину положил в песок. У рыбы-камбалы – одна единственная сторона: правая. Левой стороной ей служит земля, дно.

От неиспользования органа – орган отмирает. У рыбы-камбалы все органы с левой, несуществующей, стороны перенеслись на правую. И по правой, поставленные один рядом с другим, смотрят всегда вверх два маленьких бесстрастных глаза.

Глаза смотрят всегда вверх, оба с одной стороны, непонятные, причудливые, а левой стороны просто- напросто нет.

В громадном городе Париже, в рыжем веснушчатом доме на улице Павэ живет равви Элеазар бен Цви.

Улица Павэ лежит в сердце квартала Отель-де-Виль[27], маленького еврейского Парижа. В середине международного города, в середине Франции, нанесенное сюда с востока, с черноземных полей Украины, из болотистых местечек Галиции, осело, наслоилось в несколько десятилетий, выросло бестрадиционное современное гетто, прочное, нерастворимое, обособленное.

В громадном многоязычном городе стирают друг друга в песок сотни языков, десятки народов и рас, удобряя навозом новых плодотворных элементов восприимчивую французскую почву.

Польские и русские евреи-лавочники, со свойственной им способностью не ассимилироваться, влитые в раствор любого города, выплывут на его поверхность жирным цельным пятном масла.

В Париже перемешиваются массы, возникают и рушатся правительства, сталкиваются и перескакивают в бешеной гонке происшествия. Здесь – тишина, черный блестящий асфальт, лоснящийся, как жирная грязь, ешибот и синагога, неделя – от пятницы до пятницы, и каждую пятницу на столах у окон низкорослые деревца подсвечников зацветают оранжевым пламенем свечей.

Здесь – свои собственные происшествия. К Гершелю, булочнику, приехал на красном автомобиле сын из Америки, и автомобиль не мог въехать в узкую щель улочки Прево. Из Ясс прибыла новая партия евреев, бежавших от погрома. Дочь старьевщика Менделя, которая в прошлом году убежала в город с негром- джазбандистом из кафе на улице Риволи и месяц спустя вернулась в родительский дом, родила ребенка,

Вы читаете Я жгу Париж
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату