И вдруг догадка молнией поразила его. Он остановился, будто натолкнувшись на невидимое препятствие.
“Вот оно что: я боюсь, что мне снова все надоест. И математика, мое новое увлечение, тоже пройдет, как прошел мой бокс и то далекое, светлое детское состояние до ринга. И снова придется что-то искать. Я боюсь разочарования — вот в чем суть. Боюсь разочароваться. Поэтому и к притворяшкам примкнул. Пытаюсь отвлечься в этой игре, как-то избавиться от внутреннего ожидания новой неудачи. А почему, собственно, я боюсь нового разочарования? Да потому, что, если мне будет неинтересно, я ничего не смогу сделать. Я буду самый последний из последних. И самолюбие мое, которое у меня все-таки есть, не даст покоя, отравит жизнь. Вот в чем беда. Я боюсь унижения, которое меня обязательно ждет, если я разочаруюсь в любимом деле. А что же делать? Что делать-то?”
Пуф подошел к окну и посмотрел на двор, где с ним произошли такие значительные, по его мнению, и в чем-то трагические события в его молодой жизни.
“Может быть, для кого-нибудь другого этот двор ничего не значит. Может быть, он не убран, замусорен, криклив, неуютен. Может быть. Но какое это имеет значение? Для меня это не двор. Для меня — это моя душа. Там, на этом пятачке, все и произошло. На этом пятачке я стал тем, кто я есть сейчас”.
Пуф с какой-то непонятной ему самому тоской смотрел через замороженное, словно облитое кипяченым молоком окно вниз, на тусклый снег, на черные пятна скамей, на мусорные баки. “Чего же я боюсь? — спрашивал он. — Чего? Неужели себя?”
Действительно, его не покидало ощущение, что все его мысли и выводы, все его логические рассуждения — словесная лживая оболочка таинственных и страшных процессов, происходивших в его теле, в его душе.
И вторая, еще более сильная молния догадки пронзила сознание юноши. Он сорвался с места, бросился к столу и, отбросив учебник математики, стал записывать.
“Это неправда, что я — это я. Будто бы я — это тот мальчик, который был сначала маменькиным сынком, потом стал боксером, а сейчас увлекается математикой и словесными играми с притворяшками. Да, конечно, это правильно. Так оно и есть. Но это одна видимость. Я — это мое сознание, а вот есть еще нечто, живущее по своим законам, зачастую мне непонятным. И вообще, мой организм, мозг, все те обиды, желания, что так мучают меня, — это уже не я. Это мое тело, привязанное к жизни. Жадное, жалкое тело и капризный ум. Моему уму и телу очень много надо: побеждать, преуспевать, пить, есть, одеваться! Но мое настоящее “я” смотрит на все это со стороны.
А может быть, мне досталось совсем постороннее, чужое тело и отсюда все мои неприятности. Мое сознание попало не туда, куда нужно. Поэтому и получается раздвоение личности”.
Так он писал, заполняя листок за листком мелким, взволнованным почерком, расставляя восклицательные и вопросительные знаки, перечеркивая и делая сноски, весь охваченный трепетным восторгом, немного трагическим волнением первооткрывателя, который сумел взглянуть на свою душу со стороны.
Если б Пуф просмотрел некоторые учебники по философии, его восторг значительно поубавился бы. Он узнал бы, что его “открытие” уже давно сделано. Но Пуф не читал философских трактатов. Он шел своим путем, заново открывая давно постигнутые истины.
В комнату вошла мать. Она шумно вздохнула и сказала:
— Фу, как накурено! Стасик, я достала шпинат, хочешь зеленого борща?
— Очень хочу, мама, и обязательно с яйцом.
Он швырнул ручку, чернильные брызги разлетелись веером по вершинам и ущельям философских размышлений.
10
В машине им было очень весело, они радостно припоминали наиболее удачные, только что прозвучавшие в квартире Пуфа словечки. Виктор помалкивал, но про себя думал: “Чему радуются, глупенькие? Будто невесть какое дело сделали. Наболтали кучу чепухи и довольны. Дети!”
К нему вновь вернулась его уверенность в себе.
Затем они стали расставаться. Первой отбыла Янка, и Худо сказал, что всем им ехать к Косте нечего, Таня хорошо знает Йога, а вот Виктор, как новичок, пусть выполнит первое поручение — сходит к Косте и сообщит насчет Нового года: как и что, адрес и другие данные, а заодно и познакомится.
Виктор согласился. Ему надоел провонявший бензином “Москвич”, колючие пружины и тряска; он попросил Худо затормозить и вышел из машины.
— Скажи Косте, пусть Люське сообщит! — крикнул ему вслед Худо.
Виктор растерянно остановился.
— Люське, он объяснит тебе! — Олег помахал рукой из окошка автомашины. Его худая, бледная кисть нелепо дернулась несколько раз в воздухе.
Татьяна неловко улыбнулась в мутном стекле, и они уехали.
— Войдите! — услышал Виктор и вошел.
Тьма поглотила его. Он рванулся было назад, но дверь, предательски звякнув, отгородила его от мира, света, человечества. Он стоял неподвижно, чуть выдвинув руки на уровне груди, медленно соображая: “Фотолаборатория? Но и там бывает красный свет. Фотоувеличитель отбрасывает блики на стене. Нет, нет, здесь что-то другое. Мгла кромешная. Будто человека завернули в сотню одеял. А воздух холодный, сырой, ползет по ногам, будто в погребе”.
— Не пугайтесь, — сказал голос, — я сейчас.
Виктор ждал. Здесь господствовали неподвижность и тишина. Но вот что-то прошуршало, послышался глубокий вздох, щелкнул выключатель. Свет неряшливым рыжим пятном возник в углу, и Виктор смог различить кое-какие детали странного помещения. В углу, на полу, лежал матрац, покрытый темным клетчатым пледом. Кисточки пледа жалкими сосульками висели по сторонам примитивного ложа. На матраце распластался голый человек, точнее почти голый — на нем были узенькие плавки. Не повернув головы в сторону гостя, человек, сказал:
— Подождите минуточку, я сейчас отойду.
Виктор поспешно кивнул, мол, продолжайте, и тут же усомнился в правильности своего жеста. Что продолжать-то? Ведь человек вроде бы ничего не делал.
Постепенно глаза привыкли к полумраку, и Виктор смог разглядеть лежащего перед ним хозяина комнаты. Это был великолепно сложенный парень лет двадцати с лишним. Рыжеватая борода вызывающе торчала в потолок. Длинные русые патлы окружали его голову подобием ангельского ореола. Веки Кости- йога были плотно смежены. Рядом, здесь же на полу, расположились маленькая ночная лампа, метроном, закрепленный в штативе фонарик, стопка книг, стакан недопитого чая. В других затемненных углах комнаты Виктор рассмотрел большой книжный шкаф, письменный стол с вращающимся креслом, несколько толстых чемоданов, составленных горкой. На окнах висели тяжелые, плотные шторы. От них и темнота, определил Виктор. Тут Костя открыл глаза, и оказалось, что они у него синие, по-девичьи опушенные длинными черными ресницами. Йог сладко потянулся, щелкнул крепкими белыми зубами и объявил:
— Ни черта не получается.
Пока он, шлепая босыми ногами по полу, поднимал шторы, одевался и произносил разные слова, Виктор еще раз оглядел комнату и убедился, что пустота составляла ее основное убранство. Это ему почему-то понравилось. И, в отличие от Пуфиной квартиры, здесь он почувствовал себя на месте. Костя между тем натянул брюки и рубаху, влез в разношенные тапки, пожал Виктору руку:
— Костя, по прозвищу Йог.
— Я догадался, — улыбнулся Виктор.
— Нетрудно, — рассмеялся Костя. — Значит, вы от Худо, то есть от капеллы притворяшек. Новенький. Приятно. Новизна всегда приятна, за исключением, понятно, новых болезней. А новых смертей, как известно, не бывает. Вернее, старых смертей не бывает. А вы кто?
Виктор чуть-чуть растерялся. Даже Худо, за которым он начал признавать кое-какие права, не ставил