Вдруг, в один миг, все переменилось: меня, перепачканного глиной, опускавшего на брезентовых постромках в прямоугольную яму очередной деревянный ящик с протухающей начинкой, увидел и опознал (то была панихида по кому-то из его сослуживцев) одноклассник, любимец педагогов и соседок по парте, отличник и красавчик, теперь допившийся до изможденности и трясущихся рук Миша Подлянкин. Мордень этого прежде лакированного, манекенно прилизанного пай-мальчика ныне походила (ей-ей, во мне не вздымалось ни грамма злопыхательства) на вспухшую оладью, на взбитую перину, на пенку, всходящую над кофе-капучино или кипящим вареньем, он выглядел так, будто его накануне искусали пчелы, будто неделю назад утонул, а теперь всплыл и выполз на берег… Я не подал вида, что не рад встрече, я и правда избегал давних знакомцев и знакомиц, тем более, этот Подлянкин, я читал в прессе, сделался важной шишкой, он и на похоронах отдавал распоряжения, парил над собравшимися — в светло-кремовом бархатном пиджаке, белых брюках, очках, инкрустированных золотом и янтарем; длинные, до плеч, лохмы, змеясь, ниспадали на его сутулые плечи, непромытые пряди вдобавок опутывала тяжелая жемчужная нить (что для роскошного господина было, на мой взгляд, чересчур, но для ожившего утопленника вполне допустимо). Расплывшись в улыбке, обнажившей золотые коронки и желтые, с червоточинами, зубы, Миша сердечно обнял меня (а до того нагнулся, сграбастал пятерней глинозем и бросил комья на полированную крышку стоявшего на дне ямы пенала), после чего, освобождаясь от приставшего к ладони праха, взмахнул рукой и прищелкнул расплющенными, как если бы по ним колотили киянкой, пальцами. Ко мне он приник, не воротя носа, не шарахнувшись от нестерпимого смрада, пропитавшего мою робу (правда, и от самого Подлянкина веяло прокисшим перегаром, да еще как!). Отпрянув, художническим быстрым взглядом с прищуром и воробьино- синичьим наклоном головы, он оценил мою вот уж не живописную стать (в грязной фуфайке и вытянутом на коленях комбинезоне) и, бегло поинтересовавшись, как идут дела, не дождавшись ответа (я медлил, не зная, что могу добавить к очевидному), предложил вести передачу на телевидении. Сообразив: прозвучала очередная изощренная хохма (повторюсь, я привык к измывательствам), я лишь терпеливо улыбнулся, давая понять, сколь высоко оценил тонкий юмор. Но воспринятая поначалу как невменяемый похмельный бред скороговорка оказалась не трепотней. На следующий день Подлянкин повез меня к карле, куцый рост которого, впрочем, лишь отчасти соперничал с моим обрубочно лилипутским телом. Гном с неимоверно длинными мочками ушей и крючковатым, загнутым книзу, то и дело залезавшим ему в рот и мешавшим говорить носом, принял нас без проволочки. Проворно спрыгнув с похожего на трон высокого кресла, он прошелся в хлюпающих ботинках (они были велики ему размера на четыре, развязанные шнурки тянулись за хозяином тощими пиявками) по огромному холодному кабинету и, замерев в центре вихрившего бумаги сквозняка (ничего, кроме письменного стола, в продуваемом ветром зале не скрашивало пустынного пространства), вперился в меня мутными неприветливыми буркалами.
— Ничего, ничего, годится, — пробормотал он. И обратился к Подлянкину. — Кого он напоминает? На что смахивает?
— На поставленную ребром и после этого раскатанную асфальтовым катком морскую звезду, — без запинки рапортовал мой друг.
Ответ не удовлетворил карлика.
— Смахивает на луноход, — отчеканил он и осклабился. — Ему бы еще суковатую палку в руки… Или костыли. Лучше костыли. Сходство будет полнейшим!
С его подачи прозвище прилипло накрепко, коллеги (я сходу был зачислен в штат), иначе как земным аналогом космической конструкции меня не окликали.
— «Лунохода» в кадр, «Лунохода» крупным планом! — раздавалось со всех сторон.
В студии, под сияющими софитами, отщелкали необходимое количество проб и дублей. Подлянкин позаботился, чтоб процедура не затянулась, она и впрямь представляла собой чистую формальность, после чего в течение двух часов я был утвержден в качестве ведущего нового цикла передач «Красота спасет мир». Помогая заполнять анкеты для отдела кадров и бухгалтерии, опухший благодетель с жемчужным нимбом пел осанну своему (а теперь и моему) шефу-пигмею, чьи врожденные сметка и интуиция, оказывается, не знали равных среди ньюсмейкерской верхушки.
— У него нюх на рейтинговых людей. Вот увидишь, ты стяжаешь славу, — тараторил Подлянкин. — Станешь нашим брендом. Знаменем. Рупором и эталоном новаций, охвативших вещательный процесс.
Я с трудом верил в происходящее и лишь ошарашенно кивал.
Настоящая фамилия карлы, как выяснилось со слов Подлянкина, была Душителев, но при назначении на высокий пост в телекоммуникационную корпорацию он сменил паспортные данные и звался теперь Ольбрыхтом Эйнштейновичем Свободиным, не без гордости заявляя, что принял гражданский постриг и взял символический псевдоним намеренно, в связи с демократическими преобразованиями, омывшими страну. Подлянкин сообщил: следуя примеру шефа, он тоже обзавелся новыми генеалогическими реквизитами и звучной фамилией — Гондольский.
— Красиво? — допытывался он. — Спервоначалу хотел стать Азнавуром Гадским или Глебом Подлейским, но остановился на венецианской версии…
Находясь во власти противоречивых чувств, я не перечил, а он продолжал величальную сагу о высокочтимом руководителе: в поисках подобающей жилплощади (под стать головокружительно высокому посту и влиятельному положению), Свободин приказал администраторам подыскать ему квартиру непременно на проспекте Свободы, дабы условия проживания соответствовали статусу борца за независимость и раскрепощенность.
— Полной грудью приверженцу реформ дышится только на проспекте Свободы, — повторял следом за Свободиным-Душителевым Подлянкин-Гондольский.
Приглянувшийся новоиспеченному начальнику дом включили в перечень объектов, подлежащих капитальному ремонту, какого-то вросшего в анфиладу комнат старичка-профессора переселили на окраину, а телелидер с семьей занял подобающие освобожденные от предыдущего обитателя апартаменты.
— Тоже подбираю себе палаццо под стать фамилии, — доверительно сообщил Гондольский. — Хочу неподалеку от Центрального канала или вблизи Моста Вздохов…
Он предрек, что и я со временем поселюсь где-нибудь на Пляс-Пигаль или подле Сан-Суси — в зависимости от того, какой крен возьмет передача. Ее тем временем широко рекламировали: публиковали фотографии — сделанные в качестве проб и младенческие, якобы из моего семейного альбома, а на деле не имевшие ко мне ни малейшего отношения, вероятно, заимствованные из чужих архивов или (предположительно) найденные в ведомственной картотеке приюта для несовершеннолетних. Обо мне (вкратце, а то и пространно) сообщали: рос сиротой, скитался по вокзалам, курил дурь и воровал, примкнул к опасной шайке и ограбил церковь. Похищенная икона замироточила у меня в руках, я раскаялся и удалился в лесной скит, там был обнаружен съемочной группой, которая теперь трудилась под моим началом. Подробно рассказывалось, как тяжело перенес организм наркотическую ломку, и цитировались никогда не срывавшиеся с моих уст премудрости (почерпнутые из Омара Хайяма и Монтеня). Лживые, выспренние, высосанные из пальца строки вызывали неловкость и замешательство, однако, продолжая оставаться в потрясении от закрутившейся интриги, я не перечил. Жизнь, по всему чувствовалось, завязывается в тугой, неведомой конфигурации узел.
Она и до этого, бывало, пыталась выкинуть непривычное сальто-мортале, отчубучить коленце, переиначить саму себя, но каждый раз по разным причинам ей не удавалось. Теперь не мною задуманный вираж обретал отчетливый вектор. Обстоятельства не стремились, как раньше, ставить подножку. Кульбиты и выкрутасы совпали, совместились в траекториях. Я различил перспективу. Неслучайность происходящего подтверждалась и тем, что незадолго до наступивших перемен я влюбился. Так и бывает, так и происходит: главные события настают, когда перестаешь их ждать.
В преддверии кардинальных передряг, перетасовавших планиду, встретил первую и единственную любовь. Шел по аллее — и замер: девушка в мохнатой меховой шапке и пальто с поднятым воротником умоляюще звала взглядом, просила откликнуться. Был сражен, загипнотизирован миловидностью и скромностью, неземной нежностью и тонким абрисом… Приблизился — и она благодарно и смущенно потупилась. Читал холодные, обведенные сусальным золотом строки. Ей едва исполнилось двадцать. Почему раньше ее не видел? Или она меня не замечала?
Не сразу устоялся тайтл моего теледебюта. Подлянкин-Гондольский предлагал эпатажный вариант: «Миг правды». Свободин-Душителев считал: лучше дразнящих кунштюков избегать и стоял горой за