глубины тотемизма, когда не только малое дитя, но все охотничье племя имело животного — покровителя и благодетеля, которого они провозглашали своим предком и именем которого себя называли.
Первый контакт с животными носил магический характер. Теория о том, что ребенок, развиваясь, возможно, переживает эту стадию, в свое время показалась кое-кому заманчивой, но для нас не совсем убедительной. Однако что-то от тотема есть в игрушечном мохнатом медвежонке; да и край, где обитает медведь, в чем-то мифический, хотя он отнюдь не плод фантазии, а вполне доступная реальность.
Ребенок, став взрослым, забудет своего «медведя для игры». Но не совсем. Добродушное животное продолжает нежиться где-то внутри него, как когда-то в теплой постели, и в один прекрасный день нежданно-негаданно выпрыгнет наружу, для незоркого глаза неузнаваемый…
Так, мы с удивлением обнаружили его в книге В.Гордона Чайлда «Человек создает себя сам» («L'uomo crea se stesso», Einaudi, Torino, 1952). Автор рассуждает совершенно о другом:
Прекрасное высказывание! О важности игры со словами в нем говорится даже больше, чем может показаться на первый взгляд. Не один ли и тот же это человек — тот, первобытный, наделявший даром слова медведя, и малыш, заставляющий своего мишку разговаривать во время игры? Можете побиться об заклад — и не проиграете! — что в детстве Гордон Чайлд любил играть с мохнатым медвежонком и что рукой его, когда он писал эти строки, водило подсознательное воспоминание о нем.
(см. главу 33)
«Дети знают кое-что поважнее, чем грамматика», — писал я 28 января 1961 года в статье, опубликованной газетой «Паэзе Сера». Статья была посвящена «несовершенному прошедшему времени», которое они употребляют, «входя в воображаемую роль, вступая в сказку; происходит это на самом пороге, покуда идут последние приготовления к игре». Это «несовершенное прошедшее время», законное дитя формулы «жил-был когда-то», с которой начинаются сказки, в действительности — настоящее время, но особенное, придуманное: это — глагол для игры, с точки зрения грамматики — «историческое настоящее время». Однако словари и грамматики этот особый случай употребления «имперфетто» явно игнорируют. Чеппеллини в своем практическом «Грамматическом словаре» перечисляет целых пять случаев употребления «имперфетто», причем пятый случай сформулирован как «наиболее классический, применяемый при описании и в сказках», но насчет применения «имперфетто» в игре — ни слова. Панцини и Вичинелли (см. словарные статьи «parola» (слово) и «vita» (жизнь) чуть не сделали решающий шаг — сказали, что «имперфетто» описывает волнующие моменты реминисценций и поэтических воспоминаний, и подошли к открытию почти вплотную, когда напомнили, что «fabula», откуда произошло слово «favola» (сказка), ведет свое начало от латинского «fari», то есть разговаривать, «сказывать»: сказка — это «то, что сказано»… Но дать определение «имперфетто фабулативо» («имперфетто, употребляемого в сказках») не смогли.
Джакомо Леопарди, у которого на глаголы слух был поистине сказочный, выискал у Петрарки «имперфетто», употребленное вместо условного наклонения прошедшего времени: «Ch'ogni altra sua voglia era a me morte, e a lei infamia rea» (вместо «для меня это было бы смерти подобно» — «для меня это была смерть»); но на употребление глаголов детьми он, видимо, не обращал внимания, даже когда смотрел, как они резвятся и прыгают «на площади гурьбой», и радовался, добрая душа, когда слышал их «радостные вопли». А ведь один из «радостных воплей» вполне мог принадлежать мальчишке, предложившему сыграть в недобрую игру: «Я еще тогда был горбуном, ну, этим, горбатым молодым графом…»
Тодди в своей «Революционной грамматике» создает, будто по заказу, следующий удачнейший образ: «Имперфетто часто употребляется наподобие сценического задника, на фоне которого протекает весь разговор…» Когда ребенок говорит «я был», он и в самом деле как бы навешивает задник, меняет декорации. Но учебники по грамматике ребенка не замечают, они знают одно — допекают его в школе.
Наряду с «математикой историй» (см. главу 37) существуют также «истории с математикой». Тот, кто читает раздел «Математических игр» Мартина Гарднера в журнале «Шиенце» (итальянском издании «Scientific American»), уже понял, что я имею в виду. «Игры», которые математики придумывают, чтобы осваивать свои территории или открывать новые, часто приобретают характер «fictions» (англ. — вымыслы), от которых до повествовательного жанра — один шаг. Вот, к примеру, игра под названием «Жизнь»; создал ее Джон Нортон Конуэй, математик из Кембриджа («Шиенце», 1971). Игра заключается в том, чтобы воспроизводить на электронно-счетной машине появление на свет, трансформацию и упадок сообщества живых организмов. По ходу игры конфигурации, которые сначала были асимметричными, имеют тенденцию превращаться в симметричные. Профессор Конуэй дает им такие названия: «улей», «светофор», «пруд», «змея», «баржа», «лодка», «планер», «часы», «жаба»… И уверяет, что на экране электронно-счетной машины они являют собой увлекательнейшее зрелище, наблюдая которое воображение в конечном итоге любуется самим собой и своими построениями.
Относительно ребенка, слушающего сказки (см. главу 38), и предполагаемого содержания этого его «слушания» можно почитать (в «Газете для родителей», XII. 1971) статью Сары Мелаури Черрини о «морали» сказки «Кот в сапогах», где говорится:
Пересказав в таком плане всю сказку, автор заключает:
Я выступил с комментариями по поводу такого прочтения старой сказки: я не оспаривал его аргументированности, но призывал соблюдать осторожность. «Демистифицировать» ничего не стоит, но как бы не ошибиться… Спору нет, в сказке «Кот в сапогах» быт и нравы — средневековые, в ней нашла свое отражение тема хитрости как оборонительного и наступательного оружия слабого в борьбе против деспота, тема эта отражает рабскую идеологию, идеологию крепостных, способных разве что на круговую поруку (все помогают обманывать короля), но не на подлинную солидарность; однако сам кот — это совсем другое дело.