отсчитывал от того дня, когда его положили в лазарет, но сбился. Теперь он снова считал с того дня, когда парусник принес ему рыбу.

Каждый раз, просыпаясь утром, он спрашивал боцманмата:

– Какой сегодня день?

– Четверток, – отвечал боцманмат.

– Не среда?

– Нет, четверток.

И Ивашке представлялось, что четверг чем-то лучше и надежнее среды.

В палату залетал ветер. На голове боцманмата Гордиенко то и дело поднимались жидкие пряди волос, похожие на перья.

Ивашка чувствовал легкость в груди, в плечах, в спине. Только ноги были тяжелые и тугие, словно он отсидел их.

«Ничего. Спине уже легче, а потом и ногам полегчает», – думал он.

И канонир ясно видел, как он, снова здоровый и сильный, взбежит по трапу. Над морем ветер, гуляют беляки. Свежо, солоно в воздухе. А он снова у своей коронады. Ее, наверно, без него запустили, не чистят. Но он сделает ее гладкой, блестящей, и она мягко зарокочет при откате. И все будет, как прежде: сила, здоровье, привычная жизнь и вечный плеск зеленой воды у борта.

– Выпустят скоро меня, – сказал Ивашка Гордиенко.

Гордиенко возился с мешочком, в котором держал деньги. Он, как видно, был занят и не слыхал.

– На поправку иду, дядя, – повторил Ивашка.

Гордиенко зубами развязывал узел.

– Идешь! – пробормотал он, не выпуская изо рта конца парусины.

Ивашке хотелось живого сочувствия, такая невиданная легкость переполняла его сердце.

За окном ныряли в воздухе птицы, и Ивашке, глядя на них, казалось, что и он мог бы так же летать и нырять вместе с ними.

Вошел служитель с двумя мисками каши. Одну он подал Гордиенко, другую – Ивашке.

Ивашка одной рукой обнял чашку, в другую взял ложку. Но легкость в теле его была так велика, что деревянная ложка только скользнула по краю миски. Канонир попробовал направить ее в нужное место, туда, где на каше ясно отпечатывался гладкий полукруг половника, которым ее доставали из бака. Но деревянная ложка вырвалась и, как воробей, перепрыгнула на одеяло. Она как будто переняла Ивашкину легкость и начала с ним озорную игру. Сначала игра эта даже показалась Ивашке смешной. Он царапал ложкой разваренные крупинки, приминал их и никак не мог поддеть кашу. А ложка вертелась и как будто нарочно стучала о край миски: ток-ток-ток, ток-ток-ток, а в заключение все-таки вырвалась и упала на пол.

Гордиенко наклонился, чтоб поднять ее. А когда он вытер ее рукавом и протянул Ивашке, лицо канонира было строго и серьезно.

Он мотнул головой и сказал:

– Возьми, ешь.

Его голубовато-серые глаза глядели с такой суровостью, что Гордиенко ничего не спросил и молча принял миску с колен канонира.

А Ивашка повернулся лицом к окну и совсем перестал говорить.

К нему не раз подходил другой сосед по койке, молодой матрос. Опираясь на костыль, притащился Павел.

Но Ивашка не отвечал им и все глядел в окно.

Только когда приблизился к нему лекарь и хотел осмотреть его, Ивашка сказал спокойно и решительно:

– Не тронь меня, ваше благородие. Больше не надо. Ни к чему.

Мимо окна проплывали воздушные горные цепи. И их неслышный медленный полет как будто замедлял удары Ивашкиного сердца. Вот стукнет оно последний раз, как перед утром колотушка ночного сторожа, и замолчит навсегда. А облака полетят дальше, может быть, в Севастополь. И есть какая-то неправда в том, что они будут носиться в широких просторах неба, а канонир Иван Антонов пропадет, как то кольцо дыма, что оторвалось от трубки боцманмата Гордиенко, курившего в палате тайком от лекаря.

Говорят, что и душа как дым. Но Ивашка не мог себе представить, как он, такой большой и тяжелый, превратится в едва заметное серое колечко, которое может вылететь в окно и растаять в воздухе.

И Ивашка думал с таким упорным напряжением, какого никогда еще не испытывал в жизни. Именно сейчас, когда он понял, что умрет, в голове его зародилось множество, как ему казалось, лишних мыслей. Ну, вот и умирает наш Антонов не в бою, не у своего орудия, а так, неизвестно почему, от непонятной болезни, которая подобралась к нему, как вор к спящему человеку. Перед его глазами, как во сне, мелькнули темный кубрик, батарейная палуба, койка, на которой он спал, и сундучок с вещами. В сундучке у него среди многих вещей лежал расшитый бисером кисет для табаку. От времени и табачной пыли кисет закоптился, бисер кое-где осыпался. Ивашка никогда и раньше не придавал ему особой цены, а потому и не понял, отчего острая нестерпимая жалость пронизала его, как стрела, как только он вспомнил эту пустую и никому не нужную вещь.

Ивашка завозился на койке, пытаясь переменить положение своего неподвижного тела, чтоб не лезли в голову нелепые образы и не томила эта странная жгучая жалость.

Но она была где-то под ложечкой и не хотела отступить.

«Кого-то поставят теперь у коронады? Федора Панкина? Человек хороший, но слабосилен. Микешу Логина? Тоже хороший человек, да глаза верного не имеет. Василия Косых? Ну, этот, пожалуй, в самый раз. И глаз легкий, и сноровка. Кого-то должны назначить. Ежели один человек ушел, другой становится на его место. Тут и часу ждать нельзя. Дело боевое, важное. Во многих делах можно повременить, а тут нельзя…»

И тут, среди прочих мыслей, канонир подумал, что место, которое он занимал на корабле и вообще в жизни, не такое уж ничтожное и малоценное, как он считал прежде. Ведь тоже, чай, и без орудийного служителя пушки сами не стреляют.

Ивашка шумно вдохнул свежий воздух и покосился на Гордиенко. Канониру хотелось, чтобы кто-нибудь подтвердил его мысли.

После целого дня молчания он удивил боцманмата Гордиенко неожиданно строгим тоном и непонятно звучавшими словами:

– А зачем человек на свете живет? Как ты думаешь, Сильвестр Григорьевич? – спросил канонир.

Однако боцманмат, несмотря на крайнюю необходимость поддержать начальственное достоинство, только растерянно замигал отекшими веками.

Не получив ответа, Ивашка сказал:

– Там, в кубрике, всю худобу[32] мою пусть Трофим Ильич себе возьмет. И кисет бисерный тоже.

И затем снова погрузился в прежнее молчание.

Он не слышал обычного лазаретного шума; шарканья сапог лазаретных служителей, звона посуды и склянок. Он не заметил, как потемнело в палате, как долго скрипел топчаном Гордиенко, укладываясь спать.

Прошел дежуривший в этот день по госпиталю капитан Сенявин, и лазарет стих.

В палате заколыхалась темнота, то и дело отбегая от двери в коридор, где на лавке горела свеча.

Вздыхал и что-то сердито бормотал во сне Гордиенко. Тонко, наивным мальчишеским свистом похрапывал матрос.

Ивашка зажмурил глаза и на некоторое время забылся в тяжелом и чутком полусне. Когда он снова открыл глаза, то увидел в дверях небольшую человеческую тень, заслонявшую свет свечи.

Это был адмирал Ушаков, очень часто заглядывавший в госпиталь в неурочное время. Очевидно, он заметил, что Ивашка не спит и, стараясь не шуметь, осторожно вошел в палату.

– Ну как, Иван? – тихо спросил он тотчас же узнавшего его канонира. – Не спишь, я вижу? – Седая голова склонилась над койкой Ивашки с тревожной озабоченностью. – Худо? – понижая голос, спросил адмирал.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату