В избе стало тихо, и даже хозяйка, вынувшая из печки рыбник, так и осталась стоять с деревянной тарелкой в руках.
– Ветра там четыре, – продолжал очень довольный таким вниманием Федор, – спереди – галфин, справа – фордевин, слева – бейдевин, а сзади так вовсе бакштаг. И как сразу все задуют, так весь океан, ровно котел, закипит, и волна тогда выше колокольни и идет на тебя, как гора.
Все гости, не исключая оппозиции, глядели Федору в рот, видимо пораженные нарисованной им страшной картиной. А Федор пил кружку за кружкой, и мрачная его фантазия разыгрывалась все сильней.
Корабли в пламени, гул такой, что лопаются уши, на палубах – горы трупов, кровь течет за борт. Воздух стонет от жалости и скорби. А турки, взывая к Магомету, молят о пощаде. Только Федор, не зная страха, учит бесстрашно других.
– У всех душа мрет. А я ничего, привык… – охрипшим от вдохновения голосом говорил Федор, разматывая шейный платок.
– А барин что? – вдруг спросил «цыган».
– В самом деле, Федор Никитич, – поддержал моложавый старик. – Ведь, сказывают, это барин наш всех турков побил.
Федор удивленно посмотрел на старика. Он так увлекся, что ему казалось, будто в страшных событиях, нарисованных им, не было других участников, кроме него самого.
– Барин? – повторил Федор. – Барин – он тоже сражался… ничего… изрядно…
Федор упустил нить своих мыслей. Он почесал подбородок, выпил еще кружку пива и хотел было начать снова. Но взглянул нечаянно на дверь. Там среди клубов морозного пара, врывавшегося из сеней, стоял адмирал.
Лицо Федора сначала побелело, потом налилось кровью. Он не мог отдать на посмеяние свое торжество, может быть, то единственное мгновение, когда люди верили, что он большой человек. Грубая, бессмысленная дерзость готова была сорваться с языка Федора, как только Ушаков уличит его во лжи.
Но адмирал сказал весело и дружелюбно:
– Федор Никитич у нас герой. Во всех сражениях участвовал. Не каждому человеку так много видать довелось.
Люди вскочили с лавок. Староста кинулся к барину.
Его жена и дочь, одергивая сарафаны, побежали за ним, как утки за селезнем. Лишь Федор остался на месте.
Крестьяне кланялись, наотмашь закидывая назад густо заросшие затылки. Староста целовал адмирала в плечо, а женщины плакали, вытирая лица концами платков и фартуков.
Адмирала повели к столу. Староста шел, пятясь задом, кланялся и приговаривал ласковой скороговоркой:
– Не побрезгуйте, батюшка, откушайте.
Женщины метались, впопыхах искали чистое полотенце. После долгой беготни жена старосты, вся пунцовая, шумно дыша, поднесла Ушакову чарку водки и закуску.
Адмирал хотел быть веселым, но в эту полутемную крестьянскую избу вошла вместе с ним и та унылая тоска, которая сопровождала его всю дорогу и в которой тесно переплелись и опасения за Непенина, и арест Новикова, и толпы голодающих на станциях и в пути. Ушаков много видел на своем веку, но изба старосты все же поразила его своей духотой, теснотой и глядевшей отовсюду бедностью. А ведь староста был состоятельным человеком в деревне. Как же тогда жили другие?
Огромная неуклюжая печь занимала, как и в барском доме, едва ли не третью часть всего помещения. Топили ее, как обычно, по-черному и стены вверху были покрыты блестящей, уже не пачкавшей руки копотью. Тусклый свет падал из оконца, затянутого бычьим пузырем. На холодном земляном полу ползали полуголые ребятишки, Испуганный общей суматохой теленок засеменил в темноту, где торчала солома, а из-под печки выглянули и тотчас спрятались тощие куры с лиловыми головами. Недалеко от печи висела люлька, похожая на галочье гнездо. Из нее, из-под кучи тряпья, тонкий голосок тянул непрерывное: а-а-а!
Неурожай не коснулся Темниковского уезда, и Ушаков надеялся, что крестьяне, с которых он не брал даже оброка, живут лучше других. А оказалось, что действительность не имела ничего общего с оптимистическими предположениями адмирала.
– Давно не видались, – говорил он. – Состарились все, никого не узнаю.
Он стал угадывать в бородатых мужиках своих прежних сверстников, с которыми когда-то бегал ловить рыбу и ставить силки.
– Постой, постой, – говорил он, вытирая платком губы, – ты, что ли, Михей?
Невысокий плотный крестьянин с кривым глазом сконфузился от общего внимания и от того, что барин ошибся.
– Никак нет, ваше превосходительство, Михей помер давно. Он был с роду кривой, а я лет пять как глаз в лесу попортил, сучьем выкололо.
Взгляд Ушакова затуманился.
– Как далеко все ушло! Как далеко! – покачивая головой и переводя глаза с одного лица на другое, бормотал адмирал и вдруг радостно воскликнул: – Теперь не ошибусь! Цыган! Савка! Савва!
– Он самый, батюшка, он самый! – отвечали все разом.
А Савва мял шапку и кланялся.
– Ведь мы с тобой на старых воротах по речке плавали, – рассмеялся Ушаков.
– Это точно, – ответил Савва.
То, что барин вспомнил пору мальчишества, видимо, доставило всем большое удовольствие. Многие бородачи стали наперебой подсказывать различные случаи из прошлого, в которых Ушаков участвовал подростком.
Адмирал мельком оглянулся на Федора. Тот стоя тянул из кружки. Он один ничего не вспоминал.
– Ну, а как ты живешь? – спросил Ушаков Савву.
– Хорошо, – отвечал Савва.
Он искренне так думал, потому что были люди, которые жили хуже. Случилось как-то ему сломать руку. Для рабочего человека это было настоящим бедствием. Но Савва вспомнил, что его сосед однажды упал с крыши, когда менял на ней сгнившую солому, и сломал обе руки. Разумеется, лишиться на время одной руки гораздо лучше, чем двух, и Савва почел себя счастливым. Его житейская вера и заключалась в том, что каково бы ни было его положение, могло быть хуже, а потому надо быть довольным тем, что есть.
Однако, когда он сказал, что живет хорошо, староста только покачал головой, а румяный старик в полушубке сказал:
– У него рыбка да рябки берут красные деньки.
Как человек серьезный, старик полагал, что такое никчемное занятие, как ловля рыбы и охота, вредит хозяйству, порой даже и вовсе его разоряет. А Савва имел к этим занятиям неодолимую страсть, поэтому не только старик, а и другие хорошие хозяева относились к Савве с некоторым пренебрежением.
Старик в полушубке степенно расправил бороду. От него так и веяло здоровьем, морозом и затаенной, осторожной тишиной. Человек этот, видимо, ничего не говорил зря, людей видел насквозь, но принимал порой какой-то благодушно-пряничный вид эдакого доброго и недалекого деда, у которого нет другого дела, как нянчиться с внуками и рассказывать им сказки. Но его голубые холодноватые и, несмотря на годы, ясные глаза не оставляли сомнения в том, что сказкам этот человек не верит и не тешит ими ни себя, ни других. Он, как потом узнал Ушаков, даже не очень «прилежал» к церкви, считая всех духовных особ тунеядцами и лентяями. Он и составил себе убеждение, что все зло на свете происходит от неволи, которая тяготеет над простыми людьми, и от лени, равно присущей всем сословиям. Свою большую семью он день и ночь «морил» на работе, имея в виду одну цель: когда-нибудь откупиться на свободу вместе с сыновьями, невестками и внуками.
Адмирал своих крестьян не притеснял, и жить было можно, но человек не вечен, особенно хороший, и имение должно было перейти после его смерти к его брату Ивану Ушакову, которого старик считал сквалыгой, и тогда житье пойдет каторжное. Поэтому старик торопился прикладывать копейку к копейке, гривенник к гривеннику. И воля и руки у него были железные, и никто, кроме старшего сына, не знал, где