– Хоть убейте, ваше высокоблагородие. Воля ваша. А ежели в море беда какая, я непричинен, – ответил парусник низким и странно тихим голосом. – Не о себе, о корабле да о людях думаю.
Не скажи он этих слов, дело ограничилось бы одной зуботычиной. Но после упоминания о кораблях и людях Елчанинов впал в полное исступление. Он наотмашь ударил парусника еще и еще раз и диким, истошным голосом, как будто били его самого, закричал:
– Боцман, боцман! Кто там есть, черт вас задери!
Когда в подшкиперскую вбежали боцман и двое вахтенных матросов, капитан, вытирая платком испачканную в крови руку, брезгливо приказал:
– Дать этому лодырю пятьдесят линьков перед строем. Да чтоб не мазать, а то я со всех вас три шкуры сдеру!
Утром над рейдом стоял такой туман, что с бака не видно было юта. Мачты и снасти походили на размытые тени. Отовсюду веяло влагой. Она оседала на канатах, на палубе, на пушках. Словно каменные куклы, застыли на баке матросы. В тишине слышалось только дыхание десятков людей да резкий голос мичмана, которому было поручено распорядиться наказанием.
Парусник Трофим снял рубаху. Он стоял нескладный и волосатый перед фронтом матросов. Его коричневая шея была охвачена широким ошейником темного загара. Такими же темными были его большие руки. На гайтане висел медный крест и маленький круглый образок. Они слабо позвякивали, когда поднималась и опускалась широкая бугристая грудь парусника.
Трофим не глядел на людей, стыдясь своей наготы и предстоящей экзекуции. Ожидая наказания, он вспомнил все: и как жил когда-то в деревне, и как был сдан в матросы. Прямодушный, горячий, Трофим и у своего барина слыл за дерзкого и беспокойного человека. Почитался он таким не за то, что действительно говорил дерзости или не повиновался барину. У парусника было свойство гораздо более опасное: гнали ли крестьян на барщину в неурочное время или сдавали в рекруты не того, кого следовало, Трофим тотчас заявлял, что это не по закону. Барин, конечно, хорошо знал, что никакого закона, который бы защищал интересы крестьян, не было, но самое слово «закон» в устах крепостного приводило его в ярость. И Трофиму за «предерзостные слова» давали сначала по пятьдесят, а потом и по сто ударов плетью. Но Трофим был уверен, что справедливые законы где-то записаны, и, оправившись после наказания, опять принимался за пре-А так как большинство крестьян разделяло его веру, барин решил, что «язву» надо искоренить, и при первом же рекрутском наборе сдал Трофима в солдаты.
С тех пор прошло много времени, изменилась жизнь, изменился и сам Трофим. Но сейчас, перед наказанием, он видел в глазах капитана Елчанинова то же самое выражение холодной ненависти, как у своего барина при слове «закон».
Туман, окутавший рейд, как будто воздвиг вокруг корабля серую колеблющуюся стену, замкнув ею молчаливых бледных матросов и самого парусника с его большими опущенными руками.
«Ну что ж, хоть этого срама другие не увидят», – думал Трофим. Он был трудолюбивым, исполнительным человеком. Его еще ни разу не наказывали на корабле, пока командиром был Ушаков. Он чувствовал, что капитан Елчанинов озлоблен на него не за паруса, а за что-то другое. И ему было горько, что все благополучие его жизни, как оказывалось на поверку, зависело от того, был ли он под началом у хорошего или у дурного человека. Ведь не лютовал же Елчанинов прежде, пока адмирал не съехал с корабля.
С экзекуцией что-то не ладилось. Распоряжавшийся наказанием мичман оживленно разговаривал с унтером, принесшим линьки.
– Ну, что там копаетесь? – строго, но спокойно сказал Елчанинов.
Унтер ошалело посмотрел на командира и юркнул куда-то за плотную стену стоявших на баке матросов.
– Сию минуту, Матвей Максимович! – сказал мичман. – Сейчас канонир явится. Вы ведь его приказали назначить для экзекуции.
Дело было в том, что профос, обычно исполнявший наказание, три дня назад был свезен в госпиталь. Но капитан Елчанинов имел свою методу обходить в этом деле все затруднения. Наказывать провинившегося матроса не только мог, но и должен был, по его мнению, свой же брат матрос. Это должно было помешать всякому излишнему согласию в матросской среде. Вот почему капитан Елчанинов и приказал назначить на экзекуцию вместо профоса канонира Ивашку.
Но тут-то и возникло совершенно непредвиденное препятствие. Когда вечером, накануне дня наказания, унтер объявил Ивашке о наряде, канонир странно на него посмотрел, хотя и не сказал ни слова. Все знали, что Ивашка относился к паруснику с особой почтительностью, и не удивлялись, что приказание привело канонира в смущение.
Это был молодой парень, огромного роста, силач, который брал двадцатичетырехфунтовое орудие за задние обухи и бросал его прямо на прицел. Он сохранял еще простодушные привычки подростка, выросшего в дремучей глуши Вятской губернии, среди непролазных лесов и темных лесных рек. За эти привычки, а также за полное равнодушие к собственным интересам все считали его простофилей.
– Ну что, простая душа, драть завтра Трофима будешь, – сказал матрос Половников, толкнув Ивашку в плечо.
Половников слыл балагуром, который не пожалел бы родного отца ради того, чтоб почесать язык.
Канонир, как бы очнувшись, медленно посмотрел на балагура. Тихо, серьезно, с несвойственной ему решительностью он сказал:
– Нет, не будет Антонов драть своего брата!
Ответ был столь неожиданным, что матросы, развязывавшие на ночь койки, бросили свое дело и окружили канонира. Уж слишком прост всегда был Ивашка, чтобы от него можно было ждать таких слов. Половников шлепнул руками по бедрам и удивленно воскликнул:
– Милый, да с тебя же три шкуры спустят!
– Ну и что ж, пускай спускают. А рук своих марать не стану. Я свою службу знаю: мое дело у пушки стоять, с неприятелем биться. Драть – это не мое дело, не солдатское…
Никто тогда не принял всерьез слова Ивашки. Но все вспомнили о них теперь, когда произошла непредвиденная заминка. Матросы косили глазами на проход, куда юркнул унтер. Оттуда доносилось его подавленное озлобленное бормотанье. Вот, подталкиваемый в спину, на баке появился канонир.
Через минуту он уже стоял рядом с парусником, белый, как мел. Нижняя челюсть его дрожала мелкой частой дрожью. Унтер-офицер сунул ему в руки крепкий линек и свирепо тряхнул головой.
– Изготовься! – крикнул мичман.
Трофим Еремеев слегка наклонил спину и заложил за голову руки. Унтер встряхнул линьком, удобнее забирая его в свой крепкий красный кулак.
– На-чинай!.. – высоким срывающимся голосом крикнул мичман.
Линек просвистел в воздухе и опоясал плечи парусника. Было видно, как дрогнули его заложенные за голову руки. Красная полоса проступила на коже. Следующий удар был канонира, но Ивашка не двигался.
– Чего ждешь, мерзавец? – яростно крикнул Елчанинов, приблизившись к месту экзекуции.
– Бей! – истошно завопил испуганный мичман. Канонир медленно поднял голову и оглянулся, но не на Елчанинова и не на мичмана, а на молчаливо застывший строй матросов. Он увидел сразу все эти голубые и карие, напряженные и ожидающие глаза, обращенные на него.
– Да ты проснешься или нет, сукин сын? Запорю! – хрипло рявкнул Елчанинов.
Огромный канонир шагнул к нему и положил линек на край обреза с водой.
– Простите, православные! – пробормотал он. – Простите, ваше высокоблагородие! Не могу… душа не принимает.
И, не дожидаясь приказа, он начал стаскивать с себя рубаху.
…Парусника и канонира наказали жестоко. Когда вечером, после экзекуции, оба они, посиневшие и помертвелые, лежали на своих койках, стараясь по возможности не шевелиться, матросы приносили им воду и сухари, а слывший за сведущего в леченье старый плотник намазал исполосованную кожу растопленным салом, смешанным с настоем одному ему известных трав.
– Да как же это ты решился? – удивленно допытывался у канонира матрос Половников. – Сдерут с тебя кожу, простота, как пить дать, сдерут.