Михаил Ильич Ромм
Кино в системе искусств
Книга, жизнь, кино
Ответы на анкету журнала «В мире книг»
Я не нахожу ничего примечательного в моих отношениях с книгой, во всяком случае, ничего поучительного. Книг у меня много, но я не библиофил: покупаю то, что может пригодиться для работы. В молодости я читал много, беспорядочно, и только то, что хотелось читать. Сейчас тоже читаю много, но главным образом то, что обязан знать.
Что касается влияния литературы на мою работу, то это обширный вопрос. Литература – та питательная среда, без которой невозможно само существование кинематографа.
Если вы имеете в виду детство, то первой «книгой», которую я прочитал, была… банка из-под какао. Я вдруг понял, что пять значков составляют слово «какао». До сих пор помню свой победоносный восторг. Потом пошли вывески.
Кроме ершовского «Конька-горбунка», не могу вспомнить ни одной порядочной книжки той поры. Все какая-то переводная чепуха из так называемой «Золотой серии». Стал постарше – перешел на приключенческие романы, тоже переводные. Как все мои сверстники, взахлеб читал копеечные выпуски «Ната Пинкертона», «Ника Картера», какую-то «Пещеру Лихтвейса».
Однажды отец подарил мне «Записки охотника» в надежде улучшить мой литературный вкус. Но Тургенев мне тогда не понравился.
Я учился в классической гимназии. Предмета «русская литература» не существовало. Были предметы – «русская словесность» и «церковно-славянский язык». То, что входило в программу, вызывало отвращение. Надо было, например, знать «Слово о полку Игореве». Но только лет через пятнадцать после окончания гимназии я впервые прочитал «Слово» и был поражен поэтичностью и силой этого первоклассного произведения.
Мне было пятнадцать лет, когда мой старший брат, поэт-переводчик Александр Ромм (он погиб во время Великой Отечественной войны), прочитал мне несколько стихотворений Блока. Впервые тогда открылась для меня тайная красота слова, его величие, его сила. Эти несколько стихотворений сыграли в моей судьбе большую роль. Может быть, тогда я и решил посвятить жизнь искусству. Вот эти стихотворения: «Ночь, улица, фонарь, аптека». «По вечерам над ресторанами», «Шаги командора» и «Открыт паноптикум печальный». Блок стал моей первой любовью в литературе.
Вообще говоря, это довольно странно, потому что я человек прозаического склада и в зрелом возрасте читал (да и сейчас читаю) почти исключительно прозу. К стихам обращаюсь очень редко. Но мое хождение по литературе началось именно с поэзии: Блок, затем в тот же год – Маяковский, после Маяковского – Пастернак и Асеев и гораздо позже – Пушкин.
Впервые я понял Пушкина уже взрослым человеком. Сказать, что я люблю Пушкина, это значит – не сказать ничего. Я в бога не верю, но Пушкин для меня – бог.
У меня были целые периоды, когда я просто жил Пушкиным. Так, например, случилось в 1928 году. Тогда я служил на повторных курсах комсостава (впервые в Красную Армию пошел еще в 1920 году). Как курсанту мне частенько приходилось бывать дневальным или часовым. На посту читать не положено И я решил в ночные часы одиночества восстанавливать в памяти Пушкина. Я полностью – строфа за строфой – вспоминал «Медного всадника», «Евгения Онегина» и много лирических стихотворений.
Представьте себе ночь, курсанта с винтовкой, который бормочет про себя «Медного всадника», время от времени прерывая это занятие окликом: «Стой, кто идет?» Если уж говорить совсем начистоту, то, вспоминая такие, например, стихотворения, как «На холмах Грузии» или «Пора, мой друг, пора», я приходил в такое душевное волнение, что иногда плакал. Именно в этом виде однажды «застукал» меня мой командир взвода Николай Эрастович Берзарин – впоследствии первый советский комендант Берлина. Он спросил, что со мной. Я по форме отрапортовал ему: «Вспоминаю стихи, товарищ комвзвода». Он внимательно поглядел на меня и ничего не сказал. Но с тех пор стал относиться ко мне с какой-то вежливой деликатностью.
Это верно. Понимание хорошей прозы пришло позднее. Мало того, пришло с большим опозданием. Разумеется, я читал в юности все, что положено читать молодому человеку в интеллигентной семье. Но впервые я почувствовал грандиозность литературного здания, например, Льва Толстого, когда мне уже было лет двадцать пять, а может быть, и больше. Впрочем, Толстой не был первым писателем, который открыл для меня всю силу прозы. Он был вторым. Первым был Гоголь. Притом не весь Гоголь, а всего две его повести – «Нос» и «Шинель». С этого времени окончательно определились мои литературные склонности, и определились надолго, на всю жизнь.
Может быть, вообще мы совершаем ошибку, что слишком рано учим подростков читать, постигать такую великую литературу, как наша классическая русская литература. Думается мне, что ни проза Гоголя, ни Лермонтова, ни Салтыкова-Щедрина, ни даже Толстого не может служить предметом преподавания детям. Это лучшая в мире проза. Нет народа, который бы создал хоть что-нибудь подобное по глубине, по совершенству, по точной силе слова, по образности, по необыкновенной силе видения мира буквально в каждой строчке. Для того чтобы по-настоящему понимать нашу литературу, нужно быть духовно подготовленным к этому. Я не литературовед и могу позволить себе любить только самое первоклассное.
Щедрин, как и Толстой, во всей литературе, созданной человечеством за тысячелетия, стоят совершенно особенными огромными глыбами. Ни в одной стране, ни в одном народе не могли возникнуть такие люди. Прежде всего именно люди.
Когда я думаю о Щедрине, мне почти непонятно, непостижимо, как он выдерживал этот огонь ядовитой мысли, как он жил с этой обнаженной, израненной душой, которая рождала яростное, потрясающее по необычности слово. Слово Щедрина – это великое явление, которое непостижимо для людей, не знающих русского языка. Читая Щедрина, любую его вещь, я испытываю восхищение, почти физическое наслаждение и беспрерывно делаю для себя поражающие открытия. И тем не менее Щедрин не оказал