надо математику… подтянуть. У меня сейчас нет денег, но я заработаю. Скоро. Можно я вам буду иногда звонить и спрашивать… ну… если с ответом не сходится?
– Погоди… Сколько тебе лет?
– Двенадцать. В шестом классе.
– А сколько у тебя по математике?
– Ну, когда как. Когда три, когда четыре… Я математику люблю. Только мне надо подтянуться.
– Гм, понимаешь, Саша… Я вообще-то с ребятами постарше занимаюсь. Перед поступлением в институт. Вот если бы ты был в одиннадцатом классе или хотя бы в десятом…
Молчание. Сопение в трубке.
– Саша?
– Значит… мне нельзя?
– Погоди-погоди… Расскажи о себе вообще-то. Вот ты сказал, что денег заработаешь…
– Да. Я машины мою.
– А как твоя мама на это смотрит?
– А она не работает. У нее инвалидность.
– Понятно… А отец?
– Нету.
– Так… А зачем ты хочешь заниматься математикой? Почему не чем-нибудь другим?
– Ну… Мне нравится. И, говорят, в политехнический надо математику сдавать, а я технику люблю. И там конкурс маленький.
– А ты хочешь обязательно в институт?
– Ну, на вечерний. Нельзя, что ли?
– Можно… Хорошо. Так. Давай по порядку. Чем ты хочешь – конкретно, – чтобы тебе помог?
– Объяснить… У нас математичка непонятно объясняет.
– Да? Гм… Может быть, это ты не очень внимательно слушаешь?
– Нет. У нас на уроках почти никто не понимает. Уже потом – кто как. Вот у моего соседа есть отец, который в математике сечет, так он объясняет… И я у него списываю… Иногда…
Молчание.
– Ну, Саша, ладно… Давай попробуем. Только я ведь не всегда свободен, ты уж извини, у меня не так много времени…
– Да, я знаю. Я не буду приставать. И я заработаю, честное слово. Я же не попрошайка, чтобы мне дотации делать.
– Что-что делать?
– Дотации…
– Гм… Ну ладно. Когда в следующий раз чего-то не поймешь – звони…
– Спасибо, Ростислав Викторович! За мной не заржавеет!
– Ладно, пока…
– До свидания!
Короткие гудки. Мягкие, далекие, будто вспыхивающий и гаснущий огонь.
В воскресенье после дневного спектакля Эмма отправилась на книжный развал и среди цыганского беспорядка собирающих свой товар лоточников успела-таки разыскать потрепанный учебник по математике для шестого класса. И потратила на него большую часть своего выходного – понедельника. С желтых страниц на нее пахнуло детской скукой, первыми утренними уроками, когда сонная голова клонится к парте, а белый свет «дневных» ламп режет глаза. Тем не менее она поборола минутное отвращение, и взялась читать, и даже решать задачи; некоторые дались легко. Некоторые обескуражили. На другой день она взяла учебник с собой на работу. Читала в метро; стоявший за спиной мужчина чуть подтолкнул ее:
– Пацан! Ты бы с дороги ушел, если не выходишь?
Эмма обернулась. Мужчина был лет пятидесяти, коренастый и плотный, с пышными рыжеватыми усами:
– Э-э-э…
Эмма видела, как округляются глаза. Как усы вроде бы обвисают, а рот приоткрывается:
– Это… а…
И как, наконец, мужик берет себя в руки:
– Гм… Извините.
Эмма шагнула в сторону, пропуская его к двери.
В пятницу Эмма отправилась на выездной спектакль в детском санатории.
Санаторий был ничего себе, из приличных; вокруг пустых спортивных площадок стоял заснеженный лес, кое-где пронизанный лыжнями. В административном корпусе были ковры и вазы, икебаны и картины на стенах, в спальных корпусах, проходя по двору, Эмма подняла голову – виднелись несиротские занавески на окнах; короче говоря, это был богатый, «козырный» санаторий, за каждую путевку в который родители либо насмерть бьются с профсоюзом, либо выкладывают недоступную многим сумму денег. Отвоевывают или покупают своим детям месяц казенной тоски…
Полтора часа потратили на то, чтобы освоить сцену санаторного клуба, выставить свет, подготовить костюмы и загримироваться. Потом воспитатели завели в зал тихих, каких-то квелых детей. Играли «Сережкину перемену», «школьную» драму, в которой Эмма играла собственно Сережку, эдакого неформального лидера, защитника слабых. По ходу дела ее герою приходилось спасать щенка, сражаться с хулиганами (великовозрастных играли Саша и Витя, вчерашние студенты, угодившие в театр на рабских условиях «договора» и считающие себя счастливцами), попадать в детскую комнату милиции (в «стационарных» спектаклях стервозную даму-капитана играла народная артистка Стальникова, однако на выезде запугивать Эмму-Сережку тюрьмой приходилось совсем молодой Светочке, Эмминой соседке по грим-уборной).
Дети всегда воспринимали «Перемену» хорошо, а здесь, в санатории, и подавно сидели как мыши.
Спектакль заканчивался. Вместо того чтобы отправить Сережку с колонию для несовершеннолетних, его наградили медалью за помощь милиции. Эмма стояла на авансцене (освещение плохое, полно темных дыр, как в сыре, и луч прожектора приходилось буквально ловить лицом), прижимая к груди только что подаренный Майором кожаный мяч, за спиной у нее выстроились прочие участники спектакля. Майор (заслуженный артист Раковский) мягким мужественным голосом выводил спектакль к финалу:
– …Ты в первый раз встретил несправедливость – и ты победил ее, но будет время, и ты снова столкнешься с ней, и поймешь, что до конца ее одолеть невозможно, но пусть это не пугает тебя. Помни – не надо бояться темноты, не надо бояться своего страха…
Эмма знала монолог Майора наизусть. Дальше шли слова: «Но бойся собственной трусости, она…»
– Но тру… – сказал Раковский и замолчал.
На мгновение сделалось тихо. Но трусся бой… – снова начал Майор и замолчал снова.
Эмма-Сережка ткнулась лицом в подаренный мяч, будто готовясь зарыдать.
– Бойственной собости, – неуверенно закончил Майор.
– Она…
Друзья и враги за ее спиной крепко обнялись, пытаясь спрятать лица.
К счастью, дети ничего не заметили. Или почти ничего.
Аплодировали долго. В глазах у некоторых девочек Эмма успела разглядеть несомненный влажный блеск. Заслуженный артист Раковский матерился в мужской гримерке так, что слышно было даже в дальнем конце коридора.
Эмма сняла мальчуковую школьную форму. Натянула плотные зимние джинсы, ботинки, свитер. Стерла салфеткой грим. Хлебнула чая из термоса.