действу сатанину Божиим попущением оная чюдная от иконы содевахуся». Слава об иконе распространилась по всей России.
Избитый народом и приведенный на суд, юродивый заявил, что «чудеса диявольскимъ навождениемъ содевахуся вернымъ на прельщение». Изображение Сатаны обнаружили, после чего художник был казнён, а Василий отпущен. Но «ученика своего отосла от себе за оное его непослушание» [DCXX].
В этом любопытном рассказе можно различить отголоски хорошо известных уже нам мотивов воспитания через соблазн и сердечного видения, доступного лишь юродивому. Но здесь всё доведено до высочайшего накала, неизвестного византийской агиографии [114]: читателю вместе с несчастным диаконом предложено выбирать между двумя самыми святыми вещами – иконой и юродивым. Причём никаких способов удостовериться в присутствии дьявольских козней не дано: сам Бог по неизвестной причине решил усложнить задачу выбора и попустил коварной иконе творить чудеса. Но ведь и в святости юродивого рациональными способами убедиться невозможно. Бесовская икона есть как бы сам «похаб», вывернутный наизнанку. Перед нами – притча о сути юродства и православного мировосприятия вообще: мир не просто не таков, каким кажется – его истинная природа диаметрально противоположна видимости [DCXXI] .
Скорее всего, дошедший до нас текст жития – ещё не самый экстравагантный: сохранились сведения о другом варианте, уничтоженном властями, ибо, согласно деликатной формулировке церковного исследователя, «в нём изобличались непорядки и злоупотребления в современном духовенстве» [DCXXII].
Все остальные юродские жития XVII в. не столь экзотичнтны, а кроме того, их герой погружен не в сказочный, а в весьма узнаваемый контекст бытовой повседневности. Почти все «похабы» оказываются крестьянами, пришедшими в соседний город и живущими там жизнью нищих попрошаек. Таково житие Прокопия Вятского. Первоначальный набросок этого жизнеописания был создан, видимо, вскоре после смерти юродивого, последовавшей в 1628 г., но окончательный вид оно обрело лишь во 2-ой половине 1670-х гг [DCXXIII]. Агиограф многое заимствует в предшествующей агиографии, и особенно из жития Прокопия Устюжского: по его словам, святой жил, «подражая древних блаженных мужей Андрея глаголю Цареградского, и Прокопия Оустюжскаго и Василия Московскаго чюдотворцев… житию» [DCXXIV]. Поскольку вряд ли крестьянский мальчик Прокопий Плушков из захолустной деревни Корякинской мог читать вышеперечисленные тексты, речь должна, конечно, идти о начитанности самого автора. С другой стороны, пассажи, списанные с литературных образцов, соседствуют в житии с приметами подлинной жизни: на его страницах мелькают десятки имен реально существовавших вятских обывателей, названия церквей, городских улиц и кварталов, упоминания об имевших место событиях региональной истории [DCXXV]. В этом контексте жизнь и «чудеса» городского сумасшедшего выглядят в каком-то смысле ещё более потрясающими. В одном случае святой убивает младенца, с тем чтобы позднее его оживить (см. ниже, с. 371-372).
Другой эпизод жития по-своему тоже любопытен: подобно всякому уважающему себя юродивому, Прокопий имел своего конфидента, священника Иоанна, с которым единственным он разговаривал «яко и протчии человеци, а не яко юрод»; это – хорошо нам известное агиографическое клише. Специфики добавляет то обстоятельство, что в данном случае поп Вознесенской церкви Иван Калашников – реальное историческое лицо. А как следует в этом контексте воспринимать то, что произошло между ними?
Хотя в данном случае все обошлось, этот эпизод напоминает, какую цену приходилось платить за излишне близкие отношения с безумцем. Забавно при этом, что поп Иоанн, по всей видимости, принял на себя роль конфидента при юродивом сознательно, начитавшись житий, и упустив, что он имеет дело не с литературным персонажем. С художественной же точки зрения, агрессия против священника (чем бы ни объяснял её сам агиограф) есть знаковое поведение: бунт против церкви, да и против самого института «конфидентства».
Исполнено агрессии и житие Симона Юрьевецкого, умершего в 1594 г. Текст этот ещё не опубликован, и приходится довольствоваться его пересказом [DCXXVII]. Святой родился в деревне Одолеве в Костромской губернии, 15 лет прожил в деревне Елнати, а потом – в городе Юрьевце на Волге. Агиограф рисует его поведение как весьма активное: «Иногда… приходил он в корчму, чтобы там пробыть долгую зимнюю ночь, но приходил туда не для того, чтобы уснуть, но чтобы там претерпеть брань, пинки, насмешки. Находящиеся там пьяницы, беспокоимые им (он не давал им спать) снимали с него одежду… и выгоняли… Часто приходил блаженный в кабаки с тем намерением, чтобы здесь кто-нибудь оскорбил его, как юродивого. Находящиеся там подносили ему водки… От иных он брал… и будто пил, а сам лил на себя… Случалось и то, что если кто в кабаке сам пил, а ему не подносил, он насильно отнимал водку и проливал на землю. Всё это он делал, чтобы скрыть своё добровольное юродство» [DCXXVIII]. Зловещий характер юродства святого проявляется в том, что он однажды «пришёл в дом воеводы… Третьяка Трегубы и вёл себя в нём неприлично» – но когда его выгнали, он предсказал смерть хозяйке дома, что и не замедлило случиться. В другой раз Симон собственными руками задушил попа Алипия (который, видимо, как и Иван Калашников из Вятки, отнесся к реальному сумасшедшему, будто к агиографическому персонажу). Впрочем, потом священник ожил [DCXXIX]. В житии забавно представлена политическая агрессия «похаба»: когда в городе случился пожар, воевода стал просить Симона совершить чудо и унять пламя. Святой «вдруг так сильно ударил воеводу по щеке… что звук удара слыхали многие близ стоящие» – и пожар немедленно потух [DCXXX] (ср. с. 280). В конце концов смелость «похаба» стоила ему жизни: воевода Федор Петелин со слугами избили его так, что он умер. Хотя Симон был похоронен в Богоявленском монастыре Юрьевца, разговоры о чудесах от его могилы пошли только через сорок лет после его смерти, в 1635 г., а житие возникло ещё гораздо позже, в 1698 г., уже на излете юродской агиографии вообще (см. ниже, с. 322).
Далеко не все жития «похабов» одинаково агрессивны. Выше уже говорилось о богатстве юродских традиций в Сольвычегодске. Последнему в длинном ряду тамошних «похабов» повезло больше, чем его предшественникам: это Иоанн Самсонович, умерший в 1669 г. – повесть о нём переписал в 1789 г. сольвычегодский мещанин Алексей Соскин для составлявшейся им летописи родного города. Поскольку безымянный агиограф несомненно был очевидцем [DCXXXI] жизни святого, его текст донес до нас кое-какие неклишированные детали. На примере этого жизнеописания хорошо видно, как агиографический дискурс пытается, но не всегда может «переварить» реальные особенности анормального поведения [DCXXXII].