десять часов кряду, примерялся к его одиночеству, отдавая ему на время свое, вживался в его индивидуальность, совсем не похожую на мою, растворялся в нем, днем и ночью разгадывал этого человека, внешне ясного, простого и невинного; фиксировал, шаг за шагом, его крушение; создавал из него с течением времени самого важного человека в своей жизни, — и, когда уже начал заменять имена героев и маскировать наиболее узнаваемые черты, меня вдруг одолело свойственное обычно новичкам-любителям искушение послать рукопись Джерри и узнать его мнение. Разумеется, я подавил этот импульс — не зря же я писал и печатался без малого сорок лет. Я знал, что Джерри сказал бы: «Ничего общего с моим братом. Ты представил его в абсолютно неверном свете. Мой брат и думал, и говорил иначе», ну и так далее.
Да, сейчас к Джерри, наверное, вернулась объективность, на миг покинувшая его во время похорон, а вместе с ней его обычная придирчивость, из-за которой вся больница трепетала перед этим доктором, — ведь он всегда был прав. Думаю также, что Джерри Лейвоу, в отличие от большинства людей, чьи близкие оказываются моделями для рисования с натуры, не столько возмутился, сколько порадовался бы неудаче моей попытки постигнуть смысл трагедии Сеймура и лишний раз похвалился бы собственной проницательностью. Очень возможный сценарий: Джерри с усмешкой на лице листает мою рукопись и методично, по пунктам, разбивает меня в пух и прах. «Жена совсем не такая, дочь совсем не такая, даже отец не такой. Не говоря уже обо мне самом. Но промахнуться с отцом — это и вовсе нелепость. Лу Лейвоу был грубой скотиной, парниша. А у тебя вышел слабак какой-то. Он у тебя
Окажись мнение Джерри таким, я не стал бы вдаваться с ним в споры. Я просто съездил в Ньюарк и нашел заброшенную фабрику «Ньюарк-Мэйд» на пустыре в конце Централ-авеню. Я сходил в Уиквэйкский квартал и взглянул на их дом, теперь сильно облупленный, и на Кер-авеню, где решил не выходить из машины возле гаража, в котором Швед вечерами далеких зим отрабатывал свой замах. На ступеньках сидели трое черных парней и разглядывали меня, сидевшего в машине. Я сказал им, что раньше здесь жил мой друг. Не получив никакого ответа, добавил: «Это было в сороковых». И уехал. Покатил в Морристаун, где была школа Мерри, потом дальше, в Олд-Римрок. На Аркадия-Хилл-роуд нашел большой каменный дом, где когда-то жила счастливая молодая семья Сеймура Лейвоу. Потом, проехав по деревне, выпил чашку кофе в новом магазине (Макферсона), заменившем собой старый магазин (Хэмлина), чье почтовое отделение дочка-подросток Лейвоу взорвала, чтобы «показать Америке, что такое война». Съездил в городок Элизабет, место рождения и первых лет жизни Доун, красавицы-жены Шведа, прошелся по приятному жилому району Элмора; доехал до приходской церкви Святой Женевьевы, которую посещала семья, а оттуда отправился в восточном направлении к старому порту на реке Элизабет, где в шестидесятые годы кубинские эмигранты и их потомки окончательно заменили ирландских эмигрантов и их потомков. Меня хватило даже на то, чтобы добраться до офиса Всеамериканского конкурса красоты в Нью-Джерси и раздобыть там глянцевое фото Мэри Доун Дуайр, двадцати двух лет, с головкой, увенчанной короной «Мисс Нью-Джерси» в мае 1949 года. Нашел я и другое ее фото, 1961 года, в еженедельнике округа Моррис. Она стоит, прямо и чопорно, у камина, одетая в юбку, блейзер и водолазку, а подпись под фотографией сообщает: «Миссис Лейвоу, „Мисс Нью-Джерси-1949“, обожает свой дом, построенный 160 лет назад и олицетворяющий, как она говорит, духовные ценности ее семьи». В городской библиотеке Ньюарка я просмотрел микрофильмы спортивных страниц «Ньюарк ньюс» (окончившей свое существование в 1972 году) в поисках турнирных таблиц и отчетов об играх, в которых Швед блистательно выступал за Уиквэйкскую школу (почившую в бозе в 1995 году) и за колледж Упсалы (закрытый в 1995 году). Я перечитал (по прошествии пятидесяти лет) книжки Джона Тьюниса о бейсболе и в какой-то момент даже подумал, а не назвать ли книгу о Шведе «Парнишка с Кер-авеню», по аналогии с повестью Тьюниса о мальчике-сироте из Томкинсвилла, Коннектикут, ставшем игроком высшей лиги и имевшем единственный недостаток: «опускать правое плечо и посылать мяч чересчур высоко» — недостаток, увы, достаточный, чтобы рассерженные боги покарали его смертью.
Кроме этих, я предпринял еще и другие усилия, чтобы узнать побольше про Шведа и его внутренний мир, и однако готов признать, что мой Швед — не «настоящий». Конечно, я всего лишь шел по остывшим следам; конечно, я писал не о том, чем он был для Джерри, и с моего портрета стерты те его черты, которые я сам плохо различал или считал несущественными. Разумеется, на страницах книги Шведова сущность воплощена иначе, чем она воплощалась в живом прототипе. Значит ли это, что я придумал безнадежно фантастическое существо, и отдаленно не напоминающее единственного в своем роде человека из плоти и крови; что мое видение Шведа — большая иллюзия, чем представление Джерри (уж он-то не согласится, что и его представление иллюзорно); что созданные мною Швед и его родные менее похожи на самих себя, чем их образы, сохранившиеся в голове Джерри? Кто знает?
— Не помните меня? — спросила женщина, обратившая Джерри в бегство.
Тепло улыбаясь, она взяла меня за руки. Ее вылепленная на славу коротко остриженная крупная и внушительная голова неплохо увенчала бы античную скульптуру какого-нибудь римского императора. И хотя лоб и скулы были словно исчерчены резцом гравировальщика, кожа под розовым макияжем казалась морщинистой только около губ, утерявших, за шесть часов дружеских поцелуев, почти всю наложенную на них помаду. В целом, лицо ее выглядело чуть ли не по-девичьи мягким и нежным — свидетельствуя, возможно, о том, что не все испытания, предназначенные судьбой для женщин, были ее уделом.
— Не смотрите на карточку с именем. Ну, кто я?
— Скажите сами.
— Джойс. Джой Хелперн. В розовом свитере из ангорки. Вообще-то он принадлежал моей кузине Эстель. Она опередила нас — умерла, Натан. Лежит в земле уже три года. Моя красавица кузина, которая курила и встречалась с мальчишками старше нас. В последних классах крутила с парнем, который брился два раза в день. Ее родители держали магазин белья и платья. Магазин одежды «Гроссман» на Ченселлор- авеню. Моя мать там работала. А ты однажды классно прокатил меня на возу сена. Хочешь верь, хочешь нет, но я действительно была когда-то Джой Хелперн.
Джой! Невысокая живая девочка с рыжеватыми кудряшками, веснушчатая, круглолицая. Соблазнительно полненькая, что и было отмечено нашим грузным красноносым учителем испанского языка, мистером Роско, который в те дни, когда Джой приходила в свитере, немедленно вызывал ее и заставлял стоя ответить урок. «Ямочки», — называл ее мистер Роско. Диву даешься, что проворачивали под сурдинку в те времена, когда, как мне казалось, все было открыто и на виду.
Благодаря ассоциациям, не без определенных оснований вызываемым игрой слов, фигурка Джойс продолжала томить меня ничуть не меньше, чем мистера Роско, еще долго после того, как в последний раз я увидел ее, вприпрыжку бегущую вверх по Ченселлор-авеню в школу в смешных шлепающих галошах, которые наверняка перешли к ней от выросшего из них старшего братца, как свитер из ангорской шерсти — от сестры. И когда знаменитые строчки из Джона Китса почему-либо приходили мне в голову, я неизменно вспоминал поездку на возу сена и то, как почувствовал под собой мягкость пышного тела Джой и его восхитительную упругость, которую мой жаждущий мальчишеский радар ощутил даже сквозь плотную ткань пальто. Стихотворные строки, о которых я говорю, — это строки из «Оды к меланхолии»: «Чей несравненный утонченный гений могучей радости — о Джой! — вкусит услады»[2].
— Я не забыл ту поездку, Джой Хелперн. Жалко, что ты не была тогда подобрее.
— А сейчас я похожа на Спенсера Трейси, — сказала она, рассмеявшись. — Теперь я расхрабрилась, но уже слишком поздно. Тогда я была стеснительной, со временем это прошло. Ох, Натан, что делает старость, — и с этим ее восклицанием мы обнялись. — Старость, старость. Так странно чувствовать себя