Сельхозмашин у нас больше нет, скота нет — представь себе, как разрастется трава. Надо будет раза два- три в год ее косить. И не только косить, но и выдирать с корнями — не можем же мы с головой зарасти бурьяном. Нанимать людей жутко дорого, да и глупо зарывать такие деньги в землю из года в год. И амбары нужно все время подлатывать, а то развалятся. Одним словом, земля — это ответственность. Пренебрегать ею нельзя. Так что самое лучшее — единственное, что мы можем сделать, — сказала она ему, — это переехать».

Ладно. Переедем. Но зачем же говорить Оркатту, что этот дом был ей неприятен с самого начала? Что она жила в нем, потому что муж «притащил» ее туда, когда она была слишком юна и не могла представить себе, что это такое — обихаживать этот огромный, мрачный, неуютный древний дом, где вечно что-нибудь протекает, гниет или нуждается в ремонте. Она и скот-то начала разводить, объяснила она ему, чтобы только вырваться из этого ужасного дома.

Что, если это правда? И только сейчас узнать ее! Все равно что обнаружить измену: столько лет, оказывается, она была неверна дому. Какая глупость с его стороны — ни разу не усомниться, что она, благодаря его заботам, всем довольна, когда никаких оснований для такой уверенности не было, когда, наоборот, было абсурдом думать так, потому что все эти годы она скрывала жгучее отвращение к их жилищу! А он так любил свою роль добытчика в семье. Если бы можно было обеспечивать не только их троих! Если бы в этом просторном доме было больше детей, если бы Мерри росла в окружении братьев и сестер, которых любила бы и которые любили бы ее, этот ужас, может быть, никогда бы и не случился. Но Доун хотела от жизни чего-то другого, она не желала становиться рабыней полудюжины ребятишек и возиться с двухсотлетним домом — она хотела разводить скот на мясо. Поскольку ее повсюду представляли не иначе как «бывшую „Мисс Нью-Джерси“», она жила с уверенностью, что, несмотря на ее высшее образование (она получила степень бакалавра), люди не принимают ее всерьез, считают праздной красоткой, бездушной куклой, не способной ни на что более полезное для общества, как только выглядеть очаровашкой. И неважно, что она тысячу раз всем объясняла, когда речь заходила о ее титуле, что пошла на конкурс только потому, что у ее отца случился инфаркт, а денег на лечение не хватало, а ее брат Дэнни заканчивал школу, и она подумала, что если победит — а победить у нее был, по ее мнению, шанс, и не потому, что она стала Королевой весны в Упсале, а потому что она была дипломированной учительницей музыки и играла на пианино классику, — то причитающуюся победительнице стипендию можно было бы пустить на колледж Дэнни, тем самым снять с семьи часть бремени…

Но что бы она ни говорила, как бы подробно ни рассказывала, сколько бы раз ни призывала на помощь пианино, никто ей не верил. Никто не верит, что она никогда не горела желанием быть самой красивой. Считается, что есть масса способов получить стипендию помимо дефилирования по Атлантик-Сити на высоких каблуках в купальном костюме. Она приводит серьезные причины, а они даже не слушают. Они улыбаются. У нее не может быть серьезных причин. Какие у нее могут быть серьезные причины? Хорошенькая мордашка — это пожалуйста. Чтобы они могли сказать, отходя от нее: «Да она только мордашкой и берет», — и сделать вид, что не завидуют ей или не смущены ее красотой. «Слава богу, — тихо говорила она мужу, — что я выиграла не приз зрительских симпатий. Если уж они считают, что „Мисс Нью-Джерси“ должна быть тупицей, представляешь, что они думали бы обо мне, получи я утешительную награду. Хотя, — мечтательно добавляла она, — тысчонка долларов дома тоже бы не помешала».

Когда они, после рождения Мерри, стали ездить летом в Дил, люди на пляже пялились на Доун постоянно. Разумеется, она никогда не надевала тот, с логотипом над бедром — пловчихой в шапочке, белый цельный купальник, в котором выхаживала по Атлантик-Сити. Ему этот купальник очень нравился, он чудно облегал ее фигуру, однако после Атлантик-Сити она ни разу его не надела. Но на нее пялились независимо от того, какого фасона или цвета был на ней купальник, а иной раз даже подходили и щелкали на пленку, просили автограф. Это бы еще полбеды, хуже было то, что часто на нее смотрели с подозрением. «Странно, но женщины почему-то всегда думают, что если я бывшая и т. д., то я непременно уведу у них мужей». Возможно, думал Швед, они действительно этого боятся — они же видят, как мужчины смотрят на нее и «делают стойку» при ее появлении. Он и сам замечал такие вещи, но не беспокоился: Доун, воспитанная в строгости, была добродетельной женой. Но все это так действовало на нервы самой Доун, что сначала она перестала появляться в пляжном клубе в купальнике, а потом, хотя очень любила поплавать в прибрежной волне, прекратила ходить на клубный пляж вообще, а если хотела искупаться, то садилась в машину и проезжала четыре мили в Эйвон, где ребенком не раз проводила с семьей недельку в период летних отпусков. На эйвонском пляже она была просто невысокой ирландской девчонкой с конским хвостиком, на которую почти не обращали внимания.

Доун сбегала в Эйвон от собственной красоты, но убегать от нее она умела не лучше, чем откровенно щеголять ею. Чтобы жить в мире со своей красотой и не переживать по поводу того, что она затмевает в вас все остальное, нужно обладать задатками повелителя, то есть уметь получать удовольствие от власти и не жалеть людей. Красота, как и всякая особая отметина, отделяет вас от других, делает вас неповторимым — и уязвимым для неприязни и зависти, — и, чтобы относиться к собственной красоте с невозмутимым спокойствием, чтобы принимать людское неравнодушие к ней как нечто само собой разумеющееся, чтобы легко играть ею и вообще обращаться с этим даром наилучшим образом, хорошо бы вам выработать в себе подходящее чувство юмора. Доун не была прямолинейна; о ней, пожалуй, можно было сказать: женщина с огоньком, и она умела очень остроумно пошутить — но это другое, а той глубинной самоиронии, которая помогала бы ей управляться с красотой и чувствовать себя раскованной, ей все-таки недоставало. Только выйдя замуж и расставшись с девственностью, она нашла место, где могла сколько угодно быть той красавицей, какой уродилась, — таковым, к вящей пользе как мужа, так и жены, стало место в постели со Шведом.

Они называли Эйвон Ирландской Ривьерой. Безденежные евреи ездили в Брэдли-Бич, а безденежные ирландцы — в соседний Эйвон, прибрежный городишко из десятка домов. Ирландцы с толстыми кошельками — судьи, строители, пластические хирурги — отправлялись в Спринг-Лейк, за внушительные ворота поместья, пристроившегося к южной окраине Бельмара (другого курортного городка, где национальности смешивались более или менее свободно). Доун когда-то брала на постой в Спринг-Лейк сестра ее матери Пег, вышедшая замуж за Неда Махони, адвоката из Джерси-Сити. «Если ты ирландец, адвокат, живешь в этом городе и водишь дружбу с городской управой, — просвещал ее отец, — мэр Хейг по прозвищу Закон- это-я берет тебя под свою опеку». Поскольку дядя Нед — велеречивый краснобай, заядлый игрок в гольф и мужчина приятной наружности — занимал в округе Гудзон тепленькие местечки с того самого дня, как вышел из Юридической школы им. Джона Маршалла, перешел через дорогу и поступил на работу в солидную фирму на Джорнал-сквер, и поскольку он любил хорошенькую Мэри Доун больше всех своих племянниц и племянников, то каждое лето, проведя неделю с матерью, отцом и Дэнни в меблированных комнатах в Эйвоне, она, уже одна, ехала к Неду и Пег и следующую неделю жила с ними и их детьми в Спринг-Лейке, в громадном, стоящем прямо на берегу океана старом отеле «Эссекс и Сассекс», где по утрам в просторном ресторанном зале с видом на море на завтрак подавали французский тост с вермонтским кленовым сиропом. Белой крахмальной салфеткой, которую она клала на колени, можно было обернуться, как саронгом, а сверкающие столовые приборы весили тонну. Путь к ресторану пролегал через мостик, чудный горбатый деревянный мостик, соединявший «океанскую» и «озерную» части отеля. И вот теперь она, если ей особенно досаждали на пляже в Диле, ездила, минуя Эйвон, в Спринг-Лейк и вспоминала, как этот городок каждое лето ее отрочества вдруг материализовывался перед ней из ниоткуда, во всей своей волшебной прелести, — прямо-таки личное владение Мэри Доун. Она помнит свои мечты о том, как пойдет в белом платье невесты к алтарю в соборе Святой Катерины и станет женой богатого адвоката, вроде дяди Неда, будет жить в каком-нибудь из здешних роскошных, с огромной верандой летних домов с видом на озеро и на соборный купол, а океан будет шуметь в каких-нибудь пяти минутах ходьбы. И все это могло осуществиться, стоило ей только пальцем поманить кого-нибудь из ходивших за ней толпой студентов католических колледжей, толковых и веселых приятелей ее двоюродных братьев; но она предпочла влюбиться в Сеймура Лейвоу из Ньюарка и выйти замуж за него — так что жизнь ее протекала не в Спринг-Лейке, а в Диле и Олд-Римроке. Печальная тема разговоров ее матери. «Так уж сложилось, — говорила мать своим собеседникам. — Она могла бы иметь там прекрасную жизнь, как у Пег. Даже лучше. Какие там соборы — Святой Катерины, Святой Маргариты. Святой Катерины прямо на озере. Великолепные соборы. Просто великолепные. Но Мэри Доун все делает наперекор. Всегда была упрямой. Всегда делала, что хотела, на этот конкурс красоты пошла; а уж после него ей быть как все? — нет уж, увольте».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату