— Видел бы ты себя со стороны! Смотрелся так, словно знакомишь нас с самим Зевсом. Да-а, теперь я поняла, каким ты был в детстве.
В 1995 году, недели за две до Дня поминовения, я получил через своего издателя следующее письмо.
Дорогой Прыгунок Цукерман!
Извини, что беспокою тебя этим письмом. Не знаю, помнишь ли ты нашу встречу на стадионе. Я был тогда со своим старшим сыном (теперь он студент-первокурсник), а ты пришел на матч «Метов» вместе с несколькими друзьями. Это было лет десять назад, в эпоху Картера, Гудена, Хернандеса, и матчи с участием «Метов» были еще интересными. Теперь — нет.
Пишу, чтобы спросить, не согласишься ли ты встретиться и побеседовать. Нельзя ли, например, пригласить тебя отобедать со мной в Нью-Йорке?
Решаюсь на эту просьбу в связи с одной мыслью, которая не дает мне покоя с тех пор, как год назад скончался мой отец. Ему было девяносто шесть. До самого конца он сохранял всегда свойственные ему решительность и твердость. От этого, хоть он и ушел в столь преклонном возрасте, чувство утраты воспринимается особенно обостренно.
Мне очень хотелось бы поговорить с тобой о нем и его жизни. Пытаюсь написать его биографию, имея в виду опубликовать ее маленьким тиражом для родных, друзей, компаньонов по бизнесу. Почти всем мой отец казался неуязвимым, самодостаточным, вспыльчивым. Все это далеко от правды. Люди не понимали, какое глубокое горе приносили ему несчастья, выпавшие на долю тех, кого он любил.
Само собой разумеется, что я все пойму и не буду в претензии, если у тебя не найдется времени ответить.
Если бы кто угодно другой попросил моей помощи в связи с написанием биографии своего покойного отца, я деликатно пожелал бы ему удачи, а сам остался в стороне.
Но тут, под давлением ряда причин, я немедленно — часу еще не прошло — написал Шведу, что готов предоставить себя в его распоряжение. Главным тут было то, что
И пришел день, когда я приобщился к этому триумфу. Мне было десять, на меня еще никогда не падал отблеск славы, и, если бы не Джерри Лейвоу, я, как и остальная ребятня, так и остался бы мелюзгой под ногами, не достойной внимания Шведа Лейвоу. Но совсем незадолго до этого Джерри объявил меня своим другом, и, хоть мне было и трудно в это поверить, Швед, должно быть, заметил мелькающего в их доме мальчишку. В предвечерний час осенью 1943 года он отыграл стремительно посланный ему Левенталем мяч, но тут же упал, подмятый навалившейся на него командой резервистов, что заставило тренера свистком положить конец тренировке. Прихрамывая на бегу и осторожно пробуя согнуть локоть, он, добравшись до края поля, узнал меня в толпе других ребят и, подмигнув, сказал: «Да, Прыгунок, в баскетболе такого не было».
Этой фразой шестнадцатилетний бог поднял меня на спортивный Олимп. Объект любви признал своего обожателя. Разумеется, втайне каждый поклонник звезды, будь то кино или спорт, свято уверен, что существует особая связь, соединяющая его (или ее) с объектом их поклонения. Но тут рассеяннейший из героев открыто признал эту связь на глазах ошарашенной публики. Незабываемое, волнующее ощущение. Всю следующую неделю я краснел, трепетал и не мог думать ни о чем другом. Шутливое, ироническое отношение к своей неудаче, мужское благородство, непринужденное изящество, радостное ощущение своего всемогущества в спорте, настолько сильное, что часть его можно с легкостью подарить другому, — все это великолепие завораживало не только потому, что было теперь как-то связано с моим именем, но и потому, что я понемногу осознавал его истинное значение, куда большее, чем талант в спорте, а именно: талант быть собой, обладать этой странной захватывающей силой и все же говорить и улыбаться даже без тени превосходства, проявляя врожденную скромность того, для кого нет препятствий, кому никогда не нужно бороться, чтобы занять свое место под солнцем. Думаю, я, безусловно, не единственный бывший еврейский мальчик, который в те патриотические времена мечтал стать настоящим американцем, связывал ослепительный облик Шведа с воплощением наших надежд на конец войны и победу, а потом через всю жизнь пронес воспоминание о неповторимом облике этого одаренного подростка.
То, что он нес свое еврейство с легкостью, подобающей высокому, светловолосому спортсмену- победителю, думаю, тоже имело для нас большое значение. Поклоняясь Шведу и его спонтанному слиянию с Америкой, мы чувствовали, мне кажется, какой-то легкий стыд и что-то вроде чувства неполноценности. Противоречивые желания, вызываемые в еврейском сердце его обличьем, им же спонтанно утихомиривались. Противоречивое желание евреев быть как все, но и стоять особняком, настаивать на том, что «мы такие же», но и настаивать на том, что «мы иные», растворялись при виде этого блистательного Шведа, который был сыном наших Сеймуров, чьи предки носили имена Соломон и Саул, а чьи потомки будут зваться Стивенами и в свою очередь произведут на свет Шонов. Что было в нем еврейского? Оно было невидимо, и в то же время вы знали — оно где-то здесь. Где пряталась в нем иррациональность? Где таились надрывные жалобы, вероломные искушения? Ни хитрости. Ни комбинаций. Ни интриг. Все это он отбросил, чтобы достичь своего совершенства. Никаких тяжких усилий, противоречий, сомнений — просто свой стиль. Естественно заявляющее о себе физическое совершенство звезды.
Но вот только… как ему удалось сохранить в себе личность? Каковы
Фундамент. Это и послужило второй причиной, заставившей меня ответить на письмо. Какой была его внутренняя, духовная жизнь? Что могло, и могло ли, исказить траекторию жизни Шведа? Никто не проходит по жизни без встречи с бедой, поражением или потерей. Даже те, кого это миновало в детстве, рано или поздно получают среднестатистическую дозу, а иногда — и большую. Приходит понимание жизни, приходит и понимание ее конечности. Но в какой форме то и другое могло войти в душу Шведа? Даже сейчас было немыслимо представить себе его вне цельной простоты. Застывшие впечатления отрочества рисовали мне Шведа идущим по жизни по-прежнему безболезненно.
Но на что же он намекал в своем продуманно-учтивом письме, когда, говоря о своем отце, вовсе не так защищенным броней, как всем казалось, писал: «Люди не понимали, какое глубокое горе приносили ему