Как будто это могло стать очищением от прошлого! Литература, литература, сплошная беллетристика. Я, между прочим, прекрасно осознавал несбыточность своей идеи. Мадам Бовари отравилась не ядом, а романтической писаниной; профессор Цукерман слегка перебрал филологии. В этом был весь я: отдавая себе отчет в надуманной высокопарности собственных побуждений, я истово работал губами и языком; я совершал некое причастие, зная, что никакого причастия тут нет, кроме разве одного: «надуманный». Это касалось не только интимных отношений с Лидией, но и мигреней, и размышлений о жизни вообще: жизнь шла как по писаному, опираясь на то, что уже было написано, опубликовано и отрецензировано, словно на костыли. Недаром моя выпускная работа в колледже именовалась «Христианские искусы в еврейской жизни: анализ иронических высказываний о „накликанном несчастье“».

Итак: столько раз в неделю, на сколько меня хватало, я «совершал это таинство», но так и не преодолел ни антипатии к ее телу, ни ее холодности, ни собственной веры, ни собственного неверия в мрачные предзнаменования.

В первые месяцы связи с Лидией я продолжал получать письма от Шерон Щацки, юной особы, обучавшейся в колледже в Пембруке, а иногда говорил с ней по телефону, хотя наш страстный роман оборвался еще до моего приезда в Чикаго. Стройная, привлекательная, темноволосая, Шерон с энтузиазмом вгрызалась в гранит науки; ее филологические успехи были уже замечены и отмечены преподавателями. Щацки-отец, преуспевающий производитель зипперов, член престижного клуба, владелец пригородного дома в несколько сотен тысяч, неплохо относился ко мне, принимал и привечал — но только до тех пор, пока я не спознался с мигренью. Мои головные боли вызвали у мистера Щацки серьезнейшую обеспокоенность: что, как дочь выкинет фортель и приведет в семью недееспособного зятя — потом поддерживай, а то и содержи их всю оставшуюся жизнь. Король зипперов нисколько не скрывал своих опасений. Шерон бесилась от его «бессердечности». «Я ему все-таки дочь, а не дочернее предприятие», — со злой язвительностью сказала она как-то. Я, стараясь быть справедливым, попытался оправдать простительную тревогу мистера Щацки. Он (говорил я) — отец, и его отцовский долг со всей ясностью предупредить дочь о возможных долгосрочных последствиях мигренозного синдрома; это своего рода прививка, как от оспы или кори. Отец не хочет, чтобы ты страдала без всякой на то причины. «Я люблю тебя, — ответила Шерон, — вот моя „причина“. Я не брошу тебя, какую бы чепуху он ни нес. Я хочу заботиться о тебе». — «И все-таки он по- своему прав, когда раз за разом повторяет, что неизвестно, как далеко может зайти болезнь». — «А я раз за разом повторяю, что люблю тебя».

Без сомнения, я бы не разыгрывал справедливость и понимание, кабы действительно собирался жениться на Шерон (или на деньгах ее отца, как полагал последний). Но я не собирался. Мне едва перевалило за двадцать. Мои амбиции простирались куда дальше женитьбы — пусть даже на прелестной юной Шерон, пусть даже на наследнице производителя молний, пусть даже в высшей степени сексуально привлекательной для меня. Сила телесного влечения, которое я испытывал к мисс Щацки, немного даже пугала, тем более что не поддерживалась никакими дополнительными чувствами. А разве на такой хлипкой основе может утвердиться сколько-нибудь прочный союз? Шерон была всего на три года младше меня, но в интеллектуальном отношении между нами лежала пропасть. Я занялся было образованием и умственной шлифовкой мисс Щацки; надо признать, что тут она была такой же благодарной ученицей, как и в любви. Шерон десятками глотала книги, которые я рекомендовал, беседовала о них с сокурсниками и преподавателям, широко (и без кавычек) приводя мои суждения, чем и заслужила высокую репутацию в колледже; она даже перестала читать в газетах колонку «Разное». Сначала это меня радовало и наполняло гордостью: благодаря умудренному жизнью мужчине обогащается личность девочки. Потом я понял, что ничего там не обогащается: просто уступчивая во всем Шерон хочет сделать мне приятное, а память у нее хорошая.

Не тогда, позже, я сформулировал это так: все, что ни есть в мисс Щацки — характер, интеллект, эмоции, — управляется из одного центра, и центр этот зовется сексуальностью. Ее животное начало готово поглотить любое количество чего угодно, пожрать, не пережевывая, и исторгнуть, не переваривая, лишь бы содействовать любовным утехам. А любовные утехи (это я тоже понял позже) изначально понадобились ей, чтобы отец, производитель зипперов, знал свое место. И когда я это сформулировал и понял, то сказал — может быть, не без грусти: «Это конец всему, что было между нами», — как будто тому, что было между нами, можно положить конец.

Однажды ночью, когда мы с Лидией спали, в моей квартире раздался телефонный звонок. Шерон. Ей надо поговорить. Она заливалась слезами, не сдерживая рыданий. Ее жизнь — гадость, потому что мое решение — глупость. Что я мог ей ответить? Что я поступил в соответствии с волей ее мудрого отца? Что сам я не несу ответственности за свои поступки, поскольку болен (или, наоборот, поскольку здоров)? Что, примчись она в Чикаго, преподавание и творчество пойдут коту под хвост? Я сказал: оставайся там, где ты сейчас. Я был спокоен и тверд. Никто ни в чем не виноват. Не видел и не вижу в твоем отце «бессердечности». И в себе не вижу. Держись молодцом. Она крикнула: «Опомнись!» Я посоветовал ей смотреть на вещи реально, не выдумывать себе страданий, повернуться лицом к жизни — и тогда она, разумеется, увидит, что все не так уж плохо: красивая, умная, чувственная, молодая женщина всегда сможет…

— Ничего она никогда не сможет! Если я и впрямь вся вот такая, чего ж ты от меня бежишь, как от чумы? Я ничего не понимаю, объясни мне толком, что все это значит! Неужели я тебе не нужна — после всего, что у нас было? Знаешь, Натан, что я думаю? Если отбросить прочь пустые слова, ты просто ненормальный! Какой ты, к черту, мужчина? Ты неуравновешенный подросток с большим членом!

Я говорил из кухни. Когда я вернулся в комнату, Лидия сидела на софе, по ночам превращавшейся в ложе любви.

— Это была та самая девушка, да? — Голос звучал совершенно спокойно, хотя Лидия (в этом не было сомнений) заочно ненавидела Шерон. — Ты возвращаешься к ней?

— Нет.

— Ты жалеешь о том, что связался со мной. Сам отлично знаешь. И я знаю. Просто не можешь решить, как с этим покончить. Боишься причинить мне боль и поэтому решил пустить все на самотек — но я-то не могу существовать в вечно подвешенном состоянии, не зная что да как. Если хочешь меня бросить, пожалуйста, сделай это сейчас, Натан, сейчас же, сию же минуту. Вели мне собрать вещи, пожалуйста, прошу тебя! Я не хочу, чтобы меня терпели, или жалели, или спасали, или уж и не знаю, как называется то, что тебя со мной связывает. Что ты со мной делаешь? Что я тут делаю с таким, как ты? Писателю Цукерману нужны страсти и порывы — для чего ему я? Совершенно ни для чего. Брось меня, вернись к ней, понял?

Теперь плакала уже она, и плач звучал эхом недавних рыданий Шерон. Я поцеловал Лидию, пытаясь успокоить. Сказал, что в ее словах нет и крупицы правды, хотя, конечно, она была абсолютно права: я испытывал отвращение к ее телу, я желал избавиться от нее, но боялся больно этим ударить и поэтому терпел, и жалел, и спасал, или уж не знаю, как называлось то, что меня с ней связывало. И конечно, после разговора с Шерон я еще сильнее, чем до него, мечтал вернуться к той, кого Лидия неизменно именовала «та самая девушка». Но наружу выходили совсем другие слова, а чувства жили отдельно, и я не хотел руководствоваться чувствами, не хотел даже признаться в них себе самому.

— Она молодая, богатая, сексапильная, та самая девушка, к тому же из ваших…

— Лидия, не терзай себя и меня…

— А я — ничтожество. Я — ничто и звать никак!

На самом деле, если кто из нас и был полным ничтожеством, так это профессор Цукерман с его сладострастными мечтами о беспутной Шерон, с его неотступными воспоминаниями о бесстыдных позах мисс Щацки, с его воображением, каждую ночь услужливо укладывавшим в постель на место Лидии «ту самую девушку», чтобы скрасить отвращение от физического несовершенства этой самой. Ничтожный профессор со всеми своим амбициями, познаниями и творческими устремлениями оказался — и это не могло не удивлять и тревожить — пленником голливудских взглядов на женскую привлекательность. Но, что ни говори, Лидия как плоть была мне отвратительна, и тут уж ничего не поделаешь.

Существовало еще одно обстоятельство, из-за которого я мнил себя несчастным человеком (каковым, впрочем, и был): воскресные приходы Моники. Мука и ужас. Я живо помнил выходные дни своего

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату