аппетит. Недаром школьницей в Элмайре, штат Нью-Йорк, Морин была непобедимой чемпионкой по бегу даже среди парней — так она рассказывала, и это были немногие слова правды, прозвучавшие из ее уст. Мы познакомились на вечеринке у какого-то поэта, жившего в центре города. На обратном пути она предложила мне пробежаться наперегонки от метро «Эстор Плейс» до моего дома, два квартала по Девятой Восточной улице: «А ну, кто быстрей!» Мы понеслись. Я обогнал ее (всего лишь на шаг). Когда она вслед за мной ворвалась в квартиру, Питер Тернопол, задыхаясь от гонки, прерывисто выдохнул: «Теперь — приз победителю. Раздевайся». Награда без промедления была вручена прямо в прихожей. Вот это да! Она быстра, эта девчонка, но и я не промах. А что, нет?.. В общем, в области секса мы показались друг другу парой, а что до прочих видов искусства, то тут Морин сильно преувеличивала свои способности, не зная к тому же, в какую именно сторону обратить многочисленные таланты.
Она была школьницей одиннадцатого класса, когда сбежала из родительского дома в Элмайре. Шестнадцать лет.
— Чем занимался твой отец?
— Всем. Ничем. От скуки — на все руки. Ночной сторож. В общем, не помню.
— А мать?
— Сидела дома. Пила. О господи, Питер, я давным-давно и думать о них забыла. Так же как они обо мне.
Она покинула Элмайру, собравшись стать актрисой — кем же еще? Поскиталась. Осела в Рочестере. «Что я вообще знала?» — вздохнув, сказала она. Как-то незаметно потеряла невинность. Да пропади она пропадом, эта невинность. Вышла замуж за Мецика — ну и скотина же этот Мецик! Связалась с разъездной авангардной театральной труппой. Еще три года впустую. Поступила в художественную школу: абстрактная живопись — вот истинное призвание. О Мецике забыто. Приятель-художник (любовник) очень обнадежил Морин, пообещав пристроить ее полотна через своего детройтского агента. Обманул. К черту живопись, подлое это дело. Лучше брать уроки игры на клавикордах в Кеймбридже, штат Массачусетс, где, по слухам, такие животные, как Мецик, не водятся. Работала официанткой. В двадцать один выскочила за Уокера, актеришку; провела с ним и его гарвардскими мальчиками пять долгих лет. Ко времени нашей встречи завершился и этот период, и увлечение деревянной скульптурой в Гринич-Вилидже (жена мастера оказалась слишком ревнива, чтобы можно было продолжать занятия), и очередной театральный этап: теперь — распространение билетов и администраторские обязанности в третьесортном заведении на Кристофер- стрит.
Метания по жизненному лабиринту, так увлекавшие Морин, свидетельствовали об авантюрной страсти к игре, не о таланте. Так оно и было на самом деле, именно так. Череда увлечений, неспособность сосредоточиться ни на чем. Сам же я относился к жизни с серьезностью (должно быть, избыточной и неуместной); поэтому в бесшабашности Морин, в легкости, с которой она перепархивала из ситуации в ситуацию, мне чудилось нечто экзотическое и будоражащее. Она повидала многое, очень многое. Это увлекало и привлекало; ведь на мою долю не выпадало пока настоящих передряг; еще выпадут, Питер, погоди.
Она была не такая, как я. Она могла устроить скандал в магазине из-за клочкообразно нарезанной ветчины. Я бы не мог. И никто из моих знакомых не мог. Морин была
Зачем я променял Дину Дорнбущ на Морин? Если хотите, могу объяснить. Да затем, что Дина восторженно постигала в своем колледже особенности архитектоники мильтоновских элегий и, слушая меня раскрыв рот, с готовностью принимала мое мнение за собственное. А еще потому, что ее отец раздобыл для нас билеты на модный бродвейский мюзикл, и, сидя в первом ряду, я должен был взирать на сцену, дабы не оскорбить дарителя. И еще потому — это прозвучит невероятно, но правда часто бывает невероятной, — что, прибегая из колледжа, Дина нежно целовала меня, и мы немедленно и увлеченно приступали к любви. Короче говоря, я променял ее на Морин из-за того, что Дина была богатой, красивой, защищенной, счастливой, сексуальной, восторженной, молодой, страстной, умной, уверенной в себе, честолюбивой. Папина дочка, у которой есть все. А мне этого было мало. Или много. Или вообще в свои двадцать пять я искал не этого. Я искал самостоятельную личность. Женщину.
Двадцать девять лет. Два замужества, оба неудачные. Никаких нажитых богатств, никаких унаследованных, полоумный отец, скромный гардероб, неопределенное будущее, — вот все, чем обладала Морин. Куда же больше? Она была единственной из моих знакомых, самостоятельно державшейся на плаву. Ни от кого — ничего. И не надо. «Я всегда более или менее сама со всем справляюсь», — сказала мне Морин на той вечеринке у какого-то поэта. От Дины подобных слов ожидать было нельзя — за нее все делалось другими. Так же, впрочем, как и за меня.
Нет, Морин была не совсем единственной. Кое-что повидала в жизни и Грета, моя франкфуртская подружка. Она заканчивала школу медсестер. В сорок пятом ее семья бежала из Померании от наступающей русской армии. Я был готов не пропустить ни слова из рассказов Греты о войне, но она почти ничего не рассказывала. В год окончания Второй мировой будущей медсестре едва сравнялось восемь. Что она помнила? Мать, братья и сестры. Жизнь в маленькой деревне. Свежие яйца прямо из-под курицы. Забавные козочки. Уроки в сельской школе. Вот-вот придут красные. Бегство. Наконец оказались в расположении американцев. Один солдат дал девочке апельсин. Еще она помнила, что мать, когда дети особенно расшумятся, прикладывала руки к ушам и умоляюще говорила: «Тише, тише. Не галдите, как евреи на рынке». Рыночный гвалт — вот, кажется, и все, с чем ассоциировалась у Греты самая страшная катастрофа века. По правде сказать, это слегка осложняло наши отношения. Грета не могла понять, почему я, как ей казалось, ни с того ни с сего впадаю в сумрачную задумчивость. Я же в это время безуспешно пытался убедить себя, что она не имеет никакого отношения к уменьшению рыночного гвалта на шесть миллионов глоток. Ничего не получалось. Я становился раздражительным. Послушай, ей было всего восемь, когда война закончилась. Да, но ты — чернявый еврей, а она — белокурая бестия. Не бестия, а прелестная, добродушная, здравомыслящая, практичная восемнадцатилетняя девушка. И тем не менее… Моя мнительность и отчаянные попытки подавить ее не привели ни к чему, кроме зарождения одной из сюжетных линий романа «Еврейский папа».
Роман любовный и роман литературный были, как видите, неразрывно связаны. Я черпал из жизни и вливал в прозу.
Жаркие объятия служили подпиткой для работы воображения. Женщина как пища для размышлений. Сексуальные аппетиты не только и не столько сексуальны.
Морин, как уже говорилось, ничего не стоило устроить скандал. Почему я — не могу? Может быть, я выше этого? Конечно, выше. Неприятные ситуации и всяческие жизненные коллизии того не стоят. Любую заморочку можно разрешить без вулканообразного выплеска эмоций. Вот вам пример: ведь удалось же разобраться с моральной проблемой по имени Грета. Так я думал. Не поклянусь, что был прав.
Самостоятельная Морин оказалась существом беспомощным. Внешне это выражалось в беспрестанной войне со всем миром. Она постоянно была окружена негодяями, шарлатанами и проходимцами, так и ищущими, чем бы напакостить. Сама Морин никогда ни в чем не признавала себя