виновной и ничего не доводила до конца — пыталась одолеть житейский океан, то и дело бросая одну соломинку и немедленно хватаясь за другую. Другого способа плавания не знала. Это был ее стиль: порывистость плюс агрессивность. Когда Морин впервые набросилась на меня, я целиком сосредоточился на защите и потому не сразу осознал, что ярость нападающей стороны вызвана беспомощностью и отчаянием. Раньше я никогда не дрался — даже в детстве. Но армейская выучка и, главное, молодость позволили довольно ловко выбить из рук агрессорши ее излюбленное, как показал дальнейший опыт, оружие: туфлю с острым каблуком-шпилькой. Однако Морин на этом не успокоилась. Со временем я понял, что действительно обезоружить и утихомирить ее, вышедшую на тропу войны, может только крепкая затрещина. «Ты такая же скотина, как Мецик!» — завизжала она, получив наконец в нос, и скорчилась на полу от страха, но мне-то и сквозь пелену бешенства было видно, сколько скрытого удовольствия получает Морин от того, что сумела- таки превратить высоколобого творца-морализатора в озлобленное дикое животное.
Разумеется, до рукоприкладства дошло не сразу. Ей пришлось немало постараться, чтобы довести меня до ручки. Поначалу я действовал иначе, пытаясь найти приемлемый финал для наших отношений, с каждым днем все более невыносимых и мучительных, становящихся опасными для здоровья и даже жизни. К тому же мне было искренне жаль Морин. Я уже отчетливо понимал, что толкает ее на дикие, поистине безумные демарши: полнейшая беспомощность. Нападая, она отчаянно защищалась, — именно так обстояло дело. Проходили месяц за месяцем. Я все яснее понимал ее сущность. За что бы Морин ни бралась, она неизбежно терпела фиаско. Иначе и быть не могло: гнусные козни подстерегали ее везде и повсюду. Настоящая мания преследования. Послушать только эти рассказы: директор театра на Кристофер-стрит обещал перевести из билетерш в актрисы — и обманул; преподаватель актерского мастерства из Вест-Фортиса зазывал в ассистентки, но оказался психом; один работодатель — «рабовладелец», другой — «дурья башка», третий — «бабник». Иной раз она покидала с трудом и унижениями добытое место со скандалом и хлопаньем дверей, иной — просто покидала, но в любом случае являлась ко мне в слезах и озлоблении. Середина дня. Пишмашинка только что не дымится. Работа в самом разгаре. Кажется, дело пошло. Рубашка взмокла на спине, будто я весь день гонялся по городу за шайкой бандитов. Но — очередной наниматель нарушил очередное обещание, которыми ее кормили все кому не лень. Морин внезапно врывается в полуподвал. При виде человека, получающего удовольствие от труда, в костер лютого гнева против эксплуататоров-кровососов подливается масло зависти и горечи по поводу собственной невостребованности. Учтем при этом, что ей нравились мои опубликованные рассказы, хотя, говоря об этом, она не столько хвалила их, сколько ругательски ругала критиков. А впрочем, нравились не рассказы, а имя, которое я приобретал. Я — значит, и она тоже. При определенных обстоятельствах. Что дал ей Мецик? Подложил шестнадцатилетнюю в койку к приятелю. Уокер? Блудил с гарвардскими первокурсниками, наплевав на нее. А я? Питер Тернопол демонстрировал трепетное служение искусству, юношескую неиспорченную честность и мог дать имя. Свое имя.
Наша связь так или иначе шла к концу. И пришла бы. Но тут Морин сказала… Да вы прекрасно знаете, что она сказала. А я хоть и почуял обман, но позволил себя переубедить. Не поверил, что она действительно способна на
Пустое. Она возвращалась, и безобразные склоки вспыхивали по десять-пятнадцать раз на дню. Остыв, я снова говорил, и она опять кивала. Но как-то раз не кивнула, а произнесла, примирительно улыбаясь: «Как так - ничего общего?
Я тоже собираюсь заняться литературным творчеством». Мне чуть не стало дурно. Покинь мой дом. «Вот в чем дело! — начала она новый раунд. — До чего же просто, яйца выеденного не стоит! Ты боишься! Сам знаешь в глубине души, что у меня, женщины, получится не хуже твоего, вот и не даешь попробовать!» Перебранка набирала обороты. Слово за слово — Морин укусила меня за левое запястье. Свободная правая рука сама собой сжалась в кулак и резко ударила по носу начинающей писательницы. «Ты такая же скотина, как Мецик!
— Сейчас же поставь машинку на место!
— А на чем мне тогда печатать?
— Хватит дурить! Совсем рехнулась? Хочешь выставить меня на всеобщее посмешище и думаешь, что я снабжу тебя всем необходимым для этого?
— У тебя две машинки. У меня — ни одной. По справедливости надо делиться. У нас свобода слова. Пускай все узнают о существовании самовлюбленного чудища с мозгами недоразвитого эмбриона!
— Сделай милость, исчезни. Поставь пишмашинку на место. Я сам напишу о недоразвитом эмбрионе. Потом. Когда отойду от этого бардака с кусанием и мордобитием. Уходи! Мне надо работать!
— Да пропади пропадом эта работа! Ты когда-нибудь думаешь о чем-нибудь, кроме своей возвышенной писанины?
— Тебе-то теперь какое дело? Выметайся! Черт с тобой, бери машинку, только оставь меня!
Я больше не рвал на груди рубаху. Я ее уже разорвал. Морин, очевидно, обратила на это внимание, сообразила, что теперь сама может быть разодрана в клочья, и сочла за лучшее ретироваться, прихватив портативный реминггон-ройял, подаренный мне родителями на бар-мицву: пиши, Питер, ведь творчество для тебя превыше всего.
Через три дня Морин снова появилась на пороге — в голубом шерстяном пальто и гольфах, бездомная бродяжка из ночлежки. В ее мансарде на Кармин-стрит было так одиноко! Невозможно, просто совершенно невозможно. Поэтому она провела эти дни в Гринич-Вилиджа у друзей, пожилой супружеской пары. Я их знал и терпеть не мог; они отвечали тем же, считая меня и мои произведения «одноклеточными». Супруг («старый друг Кеннета Петчена»[95]) обучал когда-то Морин скульптуре по дереву. Потом, как вы помните, его жена оказалась слишком ревнива для продолжения занятий. Но общение все равно не прервалось. Месяца за два до нашего разрыва, Морин говорила мне о них разные гадости, называла «шизиками», но в чем там дело, я так и не понял.
Итак, она вернулась, по обыкновению делая вид, что, в сущности, ничего особенного не произошло. Ну, ты и даешь, Питер, ха-ха-ха. Как можно принимать всерьез слова, сказанные в раздражении? Ну, укусила, ну, ударил — всякое бывает. Действительно, думал я в тоске, правы супруги-скульпторы: мы с моей прозой — одноклеточные. У нас есть принципы, мы знаем границы, за которые нельзя переходить. Я —