из себя представляет вне стен кабинета или с другими пациентами. Откуда он родом? Где вырос? У кого учился? Почему иммигрировал в Америку? Женат ли? Имеет ли детей? Я знал о нем не больше, чем о человеке, у которого покупал по утрам газету. Было ли мне любопытно? И да и нет. С одной стороны, я был так поглощен собственными несчастьями, что интерес к окружающим потерял всякую остроту; с другой — правила игры, на мой взгляд, не позволяли пациенту задавать слишком много вопросов умудренному опытом эскулапу. Спрашивает он, а мне трижды в неделю, лежа на кушетке в полуосвещенной комнате, пятьдесят минут посвящать выворачиванию души наизнанку, рассказывая о том, что остается тайной за семью печатями для самых родных людей. По отношению к Шпильфогелю я играл роль первоклассника: вот он, учитель, мудрый, честный и справедливый. А какие штуки он выкаблучивает за пределами школы в отдалении от черной классной доски — знать не дано, да и не надо. Однажды, увидев Шпильфогеля в окне автобуса, идущего по Пятой авеню, я был смущен и взволнован, как будто подглядываю через замочную скважину. Знакомое чувство, отблеск давнего воспоминания: меня, восьмилетнего, сестра ведет за руку мимо парикмахерской; в кресле сидит наш учитель труда; его бреют и одновременно чистят ему башмаки. Так учителя, оказываются, обрастают щетиной и пачкают обувь, совсем как люди?
Шел пятый месяц психоаналитических сеансов. В то дождливое утро я стоял на остановке напротив издательства «Даблдей».
Подошел автобус пятого маршрута. На переднем сиденье у окна — Шпильфогель в дождевике с накинутым капюшоном; лицо исполнено неприкрытым страданием. Тот самый Шпильфогель, который являлся на коннектикутские летние вечеринки в легкомысленной кепочке яхтсмена, несомненно, тот самый. Выходит, у него все-таки есть биография: ведь мы, оказывается, познакомились задолго до того, как я стал пациентом. Я и раньше знавал психиатров; еще в Чикаго довольно весело проводил время с некоторыми из университетских в местном студенческом баре. Но там было другое дело: нас связывала только любовь к пиву, а Шпильфогелю я доверил самое сокровенное; он стал инструментом моего психического — больше того,
Я отвернулся и зашагал прочь. Шофер, терпеливо до той поры ожидавший, когда, наконец, пассажир загрузится в салон, пробормотал вслед моей удаляющейся спине тем же тоном, каким объявлял остановки: «Еще один чокнутый недоумок. Двери закрываются». Автобус тронулся на желтый свет, унося моего спасителя и пастыря со страдающим лицом в неизведанное. К дантисту, как я узнал позже.
В сентябре 1964 года (в начале третьего года психотерапии) наши отношения с доктором Шпильфогелем серьезно обострились. Я чуть было не отказался от его услуг. Но и отбросив эту идею, уже не возлагал на помощь психоаналитика тех надежд, с которыми когда-то начинал проходить курс. Правду сказать, я никогда не мог избавиться от уверенности, что его метод лечения
— Я не гадалка, — сказал Шпильфогель. — Мой инструментарий — не бобы и не кофейная гуща, а факты. Никакой вины на вас не лежит. Налицо тысяча причин, если не больше, убеждающих в том, что она никогда не решилась бы на попытку самоубийства, не будь уверена в благополучном исходе предприятия. Сами знаете — и Сьюзен знает: вы были для нее подарком судьбы. Как говорится, звездные часы. С вами она обрела долгожданную зрелость,
Да, именно этого я и хочу. Я не могу больше доверять психоаналитику, не могу считать себя его пациентом. Прощайте, доктор Шпильфогель. Прощай, Сьюзен. Прощай, Морин. Со всеми былыми привязанностями покончено. Никогда больше моя нога не ступит на тропу любви, или ненависти, или откровенности. Ни случайно, ни преднамеренно, к лучшему будь это или к худшему — никогда. С меня хватит.
Примечание. На этой неделе сюда, в колонию Квашсай, пришло письмо от Шпильфогеля. Он благодарит за посланные ему месяц назад рассказы «Молодо-зелено» и «Накликивающий беду». В сопроводительном письме я тогда писал следующее:
Долгое время я вел спор с самим собой: следует ли ознакомить Вас с текстами, написанными в Вермонте — то есть после того, как курс психотерапевтической реабилитации был прерван. Решение принято: следует. И не для того, чтобы возобновить-наши конкретные кабинетные исследования (бога ради, не воспримите это так!), а только памятуя о Вашем всегдашнем интересе к процессу творчества — а еще потому, что я о Вас часто вспоминаю. Источники биографического и психологического свойства, легшие в основу моих беллетристических фантазий, Вам отлично известны. Естественно, это даст дополнительный стимул к научному осмыслению присланных материалов. Ваш выдающийся коллега Эрнст Крис[108] заметил, что психология художественного стиля до сих пор не описана я почти уверен, зная Вас по многочисленным прошлым встречам, что Вы не откажетесь хотя бы слегка заглянуть за этот занавес. Научное осмысление, вероятно, подвигнет поделиться выводами с коллегами. Посему прошу ни в каком виде не публиковать ни строчки из присланного без моего согласия. События, так или иначе описанные в новых повествованиях, остаются болезненными для меня. Вглядитесь в эти сновидения наяву, подсознательные фантазии — может быть, не такие уж подсознательные, как представляется на первый взгляд.
И вот что ответил Шпильфогель: