адресованное Юджину Кантору на Баркли-стрит, 17, с почтовым штемпелем: Страудсберг, 2 июля 1944 года.
— Выньте, прочтите, — сказал он. — Раз уж я принес, можете посмотреть. Я это получил, когда она была в лагере всего несколько дней.
Записка, которую я извлек из конверта, была написана безукоризненным почерком, выработанным по методу Палмера, на листочке светло-зеленой почтовой бумаги. В ней было вот что:
До самого конца листка и до половины оборотной стороны эти два слова повторялись множество раз, выведенные ровно, как по линейке. Подписано было одной буквой М, высокой, красивой, с завитком небольшого росчерка внизу, а за инициалом следовало: '(Моему Милому)'.
Я вложил записку обратно в конверт и вернул ему.
— Девушка двадцати двух лет — своему первому возлюбленному, — сказал я. — Приятно было, наверно, получить такое письмо.
— Я его получил вечером после рабочего дня. Держал его в кармане, пока ужинал. Ложился спать — взял с собой в постель. Так и заснул с письмом в руке. Потом меня разбудил телефон. Бабушка спала через коридор от моей комнаты. Она всполошилась: 'Кто это может быть в такое время?' Я пошел на кухню, взял трубку. На часах было начало первого. Марсия звонила из будки за кабинетом мистера Бломбака. Сказала, что лежала в своем коттедже, не могла заснуть, наконец встала, оделась и пошла через темный лагерь звонить. Спросила, получил ли я письмо. Я ответил — да, получил. Сказал, что она тоже моя милая все двести восемнадцать раз — может не сомневаться. Что она моя милая навсегда. Потом она сказала, что хочет спеть своему милому на сон грядущий. Я сидел в темноте за кухонным столом в нижнем белье, потный как мышь. Весь день в который раз простояла дикая жара, и к полуночи не посвежело ни на вот столько. Все окна напротив были темные. Вряд ли на всей улице кто-нибудь бодрствовал, кроме меня.
— Спела она вам?
— Да, колыбельную. Я раньше такую не слышал, но это точно была колыбельная. Она нежно так ее пела, очень тихо. Никаких больше звуков, только эта песня в трубке. Наверно, она ее в детстве запомнила.
— Значит, она еще и нежным голосом вас покорила.
— Я был оглушен. Столько счастья на меня свалилось… До того оглушен, что прошептал в трубку: 'Неужели ты и вправду такая чудесная?' Я поверить не мог, что такая девушка существует. Я был самый везучий парень на свете. И непобедимый. Понимаете меня? Что могло победить парня, которому она отдала всю эту любовь?
— А потом вы ее потеряли, — сказал я. — Как это произошло? Вы еще мне не рассказывали.
— Нет, не рассказывал. Я не хотел видеться с Марсией, вот как это произошло… Знаете, я, наверно, слишком разговорился. — Вдруг устыдившись собственной откровенности, он густо покраснел. — Черт, из-за чего это я, а? Из-за письма, конечно. Стал его искать и нашел. А лучше бы не находил.
Облокотясь на стол, он опустил залившееся краской лицо на ладонь здоровой руки и потер кончиками пальцев закрытый глаз. Мы дошли до самой тяжелой части истории.
— Почему же вы с ней расстались? — спросил я.
— Она приехала ко мне в Страудсберг в больницу, когда меня перевели из изолятора, но я им сказал, чтобы ее не пускали. Она послала мне записку, что у ее младшей сестры оказалась легкая форма,