Вообще-то у нас на кухне обычно рыдает мать, папаша проливает слезы в гостиной, прикрывшись «Ньюарк ньюс», Ханна в ванной, а я на бегу, по дороге в игровые автоматы. Но сегодня папаша жалобно всхлипывает на кухне и ни от кого не закрывается своей газетой, потому что матери там нет, она в больнице, ей делали операцию. У всех праздник, а он чувствует себя очень одиноким, вот и лезет со всякими глупостями, любви ему хочется, сыновьего послушания. Как бы не так, ставьте на то, что он от меня ничего не дождется! Не сдавайся, Алекс, ты нащупал его слабое место! Ну, Алекс-сучок, давай! Пока его жена в больнице, она там чуть не померла, он совершенно беззащитен, добей его, он у тебя в руках! Сейчас или никогда!
Нет, это не мальчишеские обиды, не эдиповы штучки. Это у меня такой характер. Я вам не Гоша! Все детство мне не давала покоя мысль о том, что Гоша — а он был атлетом, третьим призером по метанию копья во всем штате Нью-Джерси, героем и кумиром (обтягивающие плавки с завязкой), который мог одной левой положить на обе лопатки лысого дядюшку Хаима — ему проиграл. Значит, специально уступил. А зачем? И мне, и Гоше было ясно, что дядя Хаим поступил подло. Пусть даже ради сына, но подлость есть подлость. Так что же, Гоша струсил или поступил мудро? Всякий раз, когда они рассказывают о том, что пришлось сделать дяде, чтобы спасти моего кузена, или я сам думаю об этом, предо мной встает неразрешимая загадка: как мне быть? Как мне быть с моим отцом? Покориться или стоять на своем? А ты попробуй, Алекс, попробуй, сучок, хоть полчаса не сдаваться!
Конечно, мне следует уступить папе. Как он страдал, как переживал, когда доктор сказал, что у матери на матке выросла опухоль! Как он извелся, пока выяснялось, что это за образование. Само страшное слово у нас в доме даже боялись произносить, потому что это — конец. Сама мать называла только первую букву. Какое мужество, говорили родственники, а сами там, у себя, шептались за закрытыми дверьми. Сколько, вообще, на свете противных слов, больничных, холодных, безжалостных, как стерильные инструменты. Например,
Так и оказалось. У нее на тумбочке я увидел «Семя дракона» Перл С. Бак[19] и полстакана имбирной газировки. Жуткая жара, я умираю от жажды. И мать тут же кивает на тумбочу:
— Пей, не стесняйся, мне уже не хочется.
У меня в глотке все пересохло, но мне противно — впервые в жизни — пить из ее стакана.
— Спасибо, не хочу.
— Пей, ты весь мокрый.
— Спасибо, не буду.
— Не строй из себя благовоспитанного мальчика.
— Но я не люблю имбирную.
— Ты не любишь имбирную?
— Ненавижу!
— Давно ли?
Бог мой, теперь я вижу, что она и вправду жива, что опять начинаются старые игры.
Первым делом она мне рассказывает про то, как к ней заходил рабби Воршоу, как он с ней проговорил целых полчаса и как она после этого «с легким сердцем легла под нож», — так и сказала, и как это трогательно с его стороны. Еще вчера она была под наркозом, а сегодня выясняется, она уже в курсе того, что я отказался сменить «ливайсы» на брюки и прочее. Вдруг какая-то тетка, которая бросала на меня с соседней койки влюбленные взоры, — а я все старался увернуться, — ни с того ни с сего объявляет, что рабби Воршоу самый уважаемый из жителей Ньюарка. У-ва-жа-е-мый, — она проговорила с той же безупречной интонацией, как и сам раввин, когда начинает свои проповеди. Мои пальцы сразу нетерпеливо забарабанили по бейсбольной рукавице, с которой я явился к матери в палату.
— Мой сын обожает бейсбол, — говорит мать. — Готов играть круглый год.
— Первенство клуба, — бормочу я. — Сегодня финал.
— Ну что ж, — сладко вздыхает она. — Ты свой долг исполнил, ты меня проведал. Беги теперь на свой финал. — Я вижу, что она счастлива. Счастлива оттого, что жива в этот сентябрьский день. А я? Разве я не об этом просил Бога, в которого не верю? Как мне стало легко! Что бы мы без нее делали? Кто бы нам готовил обед, стирал, гладил и все остальное? Вот о чем я молился. — Давай беги.
О, какой она бывает ласковой, какой заботливой. После операции ей принесли стакан газировки, а она готова отдать его, потому что мне хочется пить. Она и последний кусок мне отдаст — это точно. Когда я болею, она целый день играет со мной в канасту, а мне трудно побыть с ней в больнице несколько минут.
— Беги, — снова говорит она, и в это время миссис Уважаемая, которую я еще раньше возненавидел, начинает сюсюкать:
— Скоро мамочка вернется домой, скоро все будет хорошо, — говорит она, и мне хочется удавить ее вместе со всем ее участием и сюсюканьем. — Все-то им бегать. Уже забыли, как пешком ходить, дай им Бог здоровья.
И тут я побежал. Ох и рванул же я из этой палаты. Я пробыл у мамочки, наверное, целых две минуты. А ведь накануне доктора задрали ей подол (так, во всяком случае, мне это представлялось, пока она не сказала «легла под нож»), засунули какую-то железяку и вырвали нежные органы, как из цыпленка. Вытащили и выбросили в ведро все, чем она меня вынашивала. Там теперь у нее ничего нет, пусто. Бедная мамочка! Ведь она меня родила, ведь она столько пережила! Почему я убежал? Как я могу быть таким жестоким? «Ты не покинешь свою мамочку?» — спрашивала она. «Нет, не покину», — испуганно обещал я. А теперь, когда ее выпотрошили, я даже не могу смотреть ей в глаза. О, эти рыжие волосы, рассыпаные завитками по подушке! Я ведь мог их больше не увидеть! О, редкие бледные веснушки, которые, по ее словам, раньше были гораздо ярче и чаще! И они бы исчезли навсегда! О, эти глаза цвета медового пирожного, сияющие мне любовью! А я побрезговал выпить выдохшийся лимонад из ее стакана!
Прочь, прочь! Скорей на площадку, в самую середину. Я ведь играю центровым. Наша команда носит голубые с золотом майки, и у нас на спинах белыми буквами написано: «SEABEES, A. C.»
Спасибо Тебе, Господи, за эту майку, спасибо за центр поля! Доктор, вы даже представить себе не можете, что значит играть центровым. Вы что-нибудь понимаете в бейсболе? Центр — это такое место, откуда все видно, это самая главная позиция. По звуку удара, по тому, куда в этот момент все шарахнулись, ты уже знаешь траекторию мяча. Они его пропускают, а ты кричишь: «Мой!» и бросаешься за ним. Если ты играешь центровым, то это твое право, остается только поймать — а это твоя обязанность. Как тут здорово, насколько лучше, чем дома: если ты крикнул «мой!», то уж никто не будет на него покушаться.
Жаль, что не попал в школьную сборную. Я так нервничал, что не отбил несколько простых мячей, а тренер отозвал меня в сторонку и сказал: «Поди, сынок, купи себе очки». Но я был в отличной форме, у меня была своя манера, и я стал звездой в младшей лиге, где, конечно, игра чуть помедленней, а мяч чуть побольше. Конечно, доктор, я и там мазал, но, если попадал, мяч у меня улетал далеко, порой за забор, или, как говорят на стадионе, «домой». Ух, какое удовольствие вразвалочку пробежать вторую базу. А куда спешить, мяч-то улетел к черту на кулички. Или, когда играешь центровым, бывало, крикнешь «мой» и рванешься, и подхатишь его в дюйме над базой, а все уже решили, что дело в шляпе. Или, бывает, я говорю: «Мой!» и начинаю элегантно пятиться, грациозно отступать назад, к ограждению — медленно, а потом вдруг одно резкое движение ловушкой — и я хватаю мяч над плечом, как Димаджио — как с дерева снимаю, как дар Божий. Или: поворачиваюсь на бегу, в прыжке, распластываюсь в воздухе, как Ал Джинфридо — этот малыш, доктор, однажды совершил чудо. Или, допустим, просто стою на месте — довольный, счастливый, радостный — нежусь на солнышке, как сам Дюк Снайдер — царь зверей, король богов (кстати, его за это и прозвали Герцогом, вы о нем еще узнаете, доктор), стою себе, как стоят на углу, когда делать нечего, расслабленно и беззаботно. Я слышу, как Ред Барбер это комментирует скороговоркой: