— Мне в сентябре будет тридцать! — кричит она, хотя я с ней не спорю, только говорю, что в этом возрасте человек уже должен сам отвечать за свои желания и фантазии. — И я всем расскажу, что ты — бессердечный ублюдок, что ты — извращенец! Пусть, пусть все узнают, к чему ты меня принуждал, чем ты меня заставлял с тобой заниматься!
Вот блядь! Как же мне повезло, что я унес ноги! Если и вправду унес.
Ладно, пора вернуться к моим родителям. Им моя нынешняя холостяцкая жизнь приносит одни страдания. Недавно мэр Нью-Йорка назначил меня заместителем председателя Комиссии по правам человека, но эти слова для них — абсолютно пустой звук, они даже не понимают, что означает такое. А вырезки из «Нью-Йорк таймс», где упоминается моя фамилия, они собирают и рассылают многочисленной родне, чтобы они были все здоровы. У них полпенсии уходит теперь на почтовые расходы, а мать приходится насильно кормить, потому что у нее нет времени на такие пустяки — она целыми днями висит на телефоне, сообщая всем подряд о сыне-гении, о его головокружительной карьере и о том, как они счастливы, о том, что мое имя не сходит со страниц газет, о том, что в команде нового мэра Алекс — поборник Правды и Справедливости — неутомимый борец с ксенофобами и негодяями, но, к сожалению, еще не может служить идеалом современникам (понятно, что имеется в виду?). Представляете? Они всем для меня пожертвовали, они столько вложили, они вправе гордиться мной, а я просто упрямый мальчишка!
— Что это за ковер? — брезгливо спрашивает папаша, когда они являются ко мне в гости. — Ты его нашел на помойке, или тебе его подарили?
— Отличный ковер.
— Не говори ерунды, — отмахивается он. — Это настоящий хлам.
— Ковер не новый, но мне нравится, — миролюбиво отвечаю я. — Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Договорились?
— Но, Алекс, — встревает мать, — он совершенно протерся.
— И ты споткнешься и сломаешь ногу, — подхватывает папаша.
— С твоим коленом надо быть очень осторожным, — говорит мать, и я чувствую, что еще через мгновение они выбросят ковер в окно, а меня возьмут за руку и отвезут обратно в Нью-арк.
— У меня колено в порядке.
— Очень даже не в порядке, — напоминает мать. — У тебя был гипс во всю ногу, помнишь, как ты ковылял с этой штукой?
— Мне тогда было четырнадцать лет.
— А потом у тебя нога не сгибалась, — поддерживает папаша, — я уж думал, что так и останется на всю жизнь. Помнишь, как я тебя заставлял: сгибай ногу, сгибай ногу. Ты что, хочешь сделаться инвалидом?
— Мы тогда чуть с ума не сошли!
— Опомнись, мама, это было двадцать лет назад! Гипс сняли в сорок седьмом, а сегодня шестьдесят шестой год! — говорю я, и знаете, что она мне отвечает?
— Когда у тебя будут дети, тогда ты почувствуешь, что это значит! Вот тогда ты перестанешь смеяться над нами.
На пятицентовике написано «С нами Бог», а на еврейской монете, то есть на каждом еврейском ребенке, на жопе выбито: «Когда заведешь детей, тогда и узнаешь, каково было твоим родителям».
— Он дожидается, когда мы окажемся в могиле! — тонко иронизирует папаша. — Ему дети неинтересны, ему интересно ходить по насквозь протертому ковру, рискуя упасть и разбить себе голову! Он тут будет лежать в крови, и никто не узнает, что с ним случилось. Ты этого хочешь? Я тебе звоню, а ты не подходишь к телефону, что я должен подумать? Если с тобой, не дай Бог, что-то случится, кто о тебе позаботится, кто поднесет тебе миску супа?
— Мне ни от кого ничего не надо. Я привык сам о себе заботиться, я не из тех, кто боиться жизни, как некоторые! — дерзко заявляю я.
— Посмотрим, помотрим, — укоризненно кивает папаша и вдруг переходит на злобное шипение: — Вот когда ты состаришься, то из тебя быстро вылетит вся эта бравая самостоятельность! — с ненавистью говорит он и отворачивается к окну, продолжая что-то вопить про этот отвратительный город, в котором я живу. Как я понимаю, он требует, чтобы я все бросил и переехал обратно в Ньюарк.
— Алекс! Алекс! — вскрикивает мамаша.
— Мне, мама, тридцать три года! Я, мама, заместитель председателя Комиссии по правам человека! Я, мама, был лучшим в колледже и везде, где только ни учился! Я, мама, работал юристом в палате представителей! Это, мама, Конгресс Соединенных Штатов! Коллеги, мама, относятся ко мне с большим уважением! Я не работаю на Уолл-стрит только потому, что я не хочу там работать, мама. Сегодня я занимаюсь проблемой дискриминации на рынке недвижимости Нью-Йорка! Расовой, мама, дискриминации! Я намерен вывести на чистую воду профсоюз металлистов, мама! Вот чем твой сын ежедневно занимается! Помнишь скандал с телевикториной, кто, по-твоему, их разоблачил?
Зачем я все это говорю? Что я, как мальчик, ей-богу! Правду говорят, пока у еврея живы родители, он остается всего лишь пятнадцатилетним подростком.
— Для нас, дорогой, ты всегда будешь ребенком! — ласково произносит Софа, когда я наконец замолкаю, и тут же переходит на свой знаменитый шепот, который слышен по всей комнате. — Попроси у него прощения. Поцелуй папу. Твой поцелуй может все изменить!
Мой поцелуй! Все изменить! Что я там сказал, доктор? Подростком? Нет, я имел в виду: десятилетним! Нет, пятилетним! Новорожденным! При живых родителях любой еврей чувствует себя беспомощным сосунком. Доктор, помогите, спасите, изабавьте меня немедленно от унизительной роли еврейского мальчика из анекдота, захлебывающегося в соплях родительской опеки! Мне уже тридцать три, а это все продолжается! Вы понимаете, что я страдаю? Сэм Левинсон, который рассказывает эти анекдоты, ни словом не обмолвится о моих страданиях. «Помогите, мой сын, врач, тонет!» — сообщает он, и все, кто сидят разодетые в вечерние костюмы и платья в казино «Конкорд», смеются: «Ха-ха-ха! — черный юмор». А как насчет того парня, который тонет? Это же я! Вы представляете, каково мне жить в идиотском скетче, придуманном пошляком-юмористом? «Нет, леди, если ваш сын тонет, значит, он не врач, а пациент!» — «Ха-ха-ха!» Помогите, скажите, что мне с ними делать? Если вы посоветуете мне сказать: «Заткнись, Софа! Отвали, Джек!» — я им это скажу прямо в лицо, я готов.
Или вот еще анекдот. Встречаются на улице три еврея… Это моя мама, папа и я, этим летом, перед моим отпуском. Мы только что пообедали («У вас есть рыба? - спросил папаша официанта в дорогом французском ресторане, куда я пригласил их, чтобы продемонстрировать свою респектабельность. — Отлично. Дайте мне кусок, только самый зажаренный.»), и потом я их бесконечно долго провожал, прежде чем посадить в такси. Папаша тут же начал канючить, что я уже пять недель не навещал их в Ньюарке, хотя, как мне казалось, мы эту тему уже обсудили, пока мамаша со своей стороны наставляла официанта знаменитым шепотом в том, чтобы рыба для «нашего большого мальчика» была тщательно прожарена.
— Куда ты теперь уезжаешь? Когда мы тебя снова увидим? — спрашивает он и вроде бы переходит на разговор о семье дочери, с которой они видятся достаточно часто, но и в том случае его все не устраивает. — Ох, этот зять! Он воспитывает детей по каким-то правилам психологической науки, и мне с внуками теперь не поговорить. Чуть что не так — и он готов меня посадить за решетку!
Впрочем, сетует он, она теперь не мисс Портной, а миссис Фейбиш, и дети у нее тоже Фей-биши. А где же его наследники, где маленькие Портные?
Где-где? Всегда при мне! У меня в семенниках, вот где!
— Послушай, — хриплю я, как удавленник, — ты меня видишь? Я что, сейчас не с тобой?
Но папашу уже понесло, он больше не боится подавиться рыбной костью, как в ресторане, его уже не остановить. Он тут же рассказывает про стариков Шмуков, к которым сын с невесткой приезжают каждую пятницу и привозят всех семерых внуков.
— Я очень занят! У меня горы дел!
— Ну и что? Ты же находишь время на еду, вот и приезжай по пятницам на обед, часикам к шести!
Софа тоже не упускает возможности отличиться и принимается что-то плести о том, что в детстве ее постоянно поучали и все запрещали, и она знает, как это ребенку обидно.
— Не нужно ему ничего навязывать, Джек. Алекс уже большой мальчик и вправе сам принимать