вторых, меня уговорили выставить свою кандидатуру как бы от партии консерваторов на шутейных выборах в школе, поскольку больше никто не хотел, и надо сказать, что такое не забывается.
Мало того, что надо мной смеялись из-за того, что я нацепил синюю розетку. Какой-то молодой идиот, преподававший музыку, в порыве энтузиазма предложил, чтобы каждый «кандидат» исполнил перед «избирателями» предвыборную песню. Кандидату от коммунистов аплодировали стоя, когда он спел «Умри, Мэгги, умри!». Он бисировал до тех пор, пока учитель не пригрозил исключить его из школы. Л меня освистала группа подростков из Челси за то, что я позаимствовал их песню, переиначив текст, и спел следующее:
К счастью, молчаливое большинство респектабельных ребят из среднего класса обеспечило победу кандидату от консерваторов. Остальные кандидаты пытались противостоять нам, создав альянс лейбористов, Социал-демократической партии, коммунистов и зеленых – в общем, полный дурдом.
А потом был крах Лондонской фондовой биржи, из-за которой мои родители несколько дней тусовались в толпе других перепуганных людей с побледневшими от тревоги лицами, а я лишился своих карманных денег. Вообще-то 1987 год был паршивым и для моих предков: со мной, тогда семнадцатилетним, становилось все труднее справиться, к тому же на них еще обрушилась Великая буря, которая вырвала с корнем уродливое дерево в саду у нас перед домом. Это было хорошо, потому что мой папа уже сто лет собирался что-нибудь с ним сделать, да все руки не доходили. К несчастью, это дерево рухнуло на крышу его «остин-аллегро», а это было не так уж хорошо для моего отца: он любил свой автомобиль. «Послушай, как он мурлыкает», – говорил он бывало, когда тот пыхтя двигался вперед – чаще всего в направлении авторемонтной мастерской. Так что я ужасно обрадовался, потому что каждое воскресное утро папа заставлял меня мыть эту машину.
Теперь мне совершенно ясно, что именно в 1987 году мы с Элли начали отдаляться друг от друга. Я тогда помешался на «Полиции Майами», у меня было множество полосатых пиджаков («что мне надеть сегодня вечером – в узкую полоску, широкую полоску или среднюю полоску?»), очки от солнца прямо-таки приросли к моей физиономии, и я приобрел маниакальную привычку закатывать рукава. Даже теперь в минуты сильного стресса я вдруг обнаруживаю, что начинаю их закатывать, и в моем шкафу по сей день хранится запрятанный узкий галстук с клавишами рояля. Некоторые вещи настолько классические, что мода на них в конце концов возвращается.
В плане музыки я предпочитал классический стиль тинейджеров – типа «Стайл каунсил», однако мне трудно было удержаться от того, чтобы не ходить на дискотеки, где слушали Белинду Карлайл.
В отличие от меня, Элли примкнула к движению «готиков». Если я бодро отплясывал под мелодии «Мэл энд Ким», со стаканом кока-колы, то она томно двигалась, прикрыв глаза в экстазе, под «Систерз ов мерси», попивая «Снейкбайт».[32] Я ловил каждый солнечный луч, чтобы приобрести шикарный загар, как на пляжах Майами, в то время как Элли мазала лицо белым кремом, чтобы оно было мертвенно бледным, а под глазами рисовала черные круги, дабы подчеркнуть, что она никогда не ложится спать – разве что ее к этому принудят.
В «Мистере Весельчаке» приветствовались маскарадные костюмы, и Элли разволновалась, заметив в дальнем углу пару «готиков». У них был такой вид, словно они смертельно устали от жизни и жаждали смерти – разумеется, желательно, чтобы она была воспета в музыке и стихах.
Взгляд Элли сделался мечтательным от ностальгических воспоминаний.
– Ты помнишь, как я была такой же? – спросила она.
Еще бы мне не помнить! Ведь из-за этого мы так отдалились друг от друга. Но что самое странное – в то время ни один из «готиков» не признал бы, что он – «готик». Правда, они радостно (если вообще это слово применимо к столь меланхоличным созданиям) указывали на других, одетых и накрашенных в точности, как они сами, и насмехались над теми за то, что они – ну да, «готики».
Что меня особенно доставало – это маниакальная страсть к черному цвету. Я ничего не имел против черных ажурных колготок, и Элли они шли. Но ведь были еще и черные юбки, брюки и пиджаки. Волосы, которые у нее были от природы подходящего цвета, зачесывались назад, укладывались и поливались таким ужасающим количеством лака для волос, что в том месте Бекингемшира, где проживала Элли, в озоновом слое до сих пор существует маленькая дырочка. И в довершение всего «готики» (как будто и без этого они наводили недостаточно мрака) часами сидели, нудно рассуждая о том, как глубока поэзия Сильвии Плат.[33] «Глубиной шесть футов», – пошутил я однажды, и Элли не разговаривала со мной целую неделю – пока я не согласился послушать эти бесконечные, скучные стихи в ее исполнении.
Я повернулся к Элли, которая уже заказала себе в баре «Снейкбайт». Маленький уголок в ее душе остался навсегда окрашенным в черный цвет.
– Как называлась та веселенькая песенка, которую исполняли «Смитс»?
– «Видит Бог, до чего я сейчас несчастен», – не задумываясь ответила Элли.
Вот именно. Суть целого движения была выражена в названии одной-единственной песни.
А «готики»-мужчины подводили себе глаза, и это было уж слишком. Мне хватило и того, что все больше парней носило сережки в ухе. В левом ухе? А может быть, в правом? В любом случае, это было довольно странно, не так ли?
Однажды я подшутил над своим папой, нацепив к обеду клипсу. Пару минут он ничего не замечал, следующие две минуты то смотрел на меня, то отводил глаза, проверяя, не померещилось ли ему. В конце концов он произнес с угрозой в голосе: «Лесбиянкам не место в моем доме». И вылетел из комнаты.
– О, какое это было время, – мечтательно произнесла Элли и, пригубив свой напиток, сделала гримасу. – Я была чертовски крутой. – Она с усмешкой взглянула на меня. – Хотелось бы мне сказать то же самое о тебе.
Это был тот редкий период нашей юности, когда наши с Элли пути разошлись. Меня отмели как «Случайное», а этим словом называлось все, что не было «готиком». Калейдоскоп девушек, с которыми я тогда встречался, переливался яркими красками, в отличие от Элли – чаще всего это был светло-вишневый, от которого уставали глаза. Они носили мини-юбки «колокол», туфли на гвоздиках, сумочки на ремне через плечо и, разумеется, закатанные рукава. Помню одну девушку, которая бессознательно вела себя, как мое зеркальное отражение: каждый раз, как я начинал закатывать рукава, она хваталась за свои. Такие были у меня подружки в аду 1980-х.
Я тоже любил яркие цвета, и теперь с сожалением смотрю на свою фотографию, которая красуется на степе в доме моих родителей: на ней я в совершенно идиотской розовой рубашке в сочетании с кардиганом. Я безуспешно стараюсь как бы случайно сбросить ее со стены и, отодрав раму, разодрать на мелкие кусочки.
Сейчас, четырнадцать лет спустя, я склонен высмеять раздутое эго Элли, но тогда я считал, что она чертовски крутая. Я наблюдал, как она слоняется со своими дружками-«готиками», и мне ужасно хотелось быть вместе с ней. Правда, ни за какие коврижки я бы не стал подводить себе глаза. Но Элли скорее нарядилась бы в юбку-«колокол» лимонного цвета, нежели призналась бы своим друзьям, что мы с ней близки. Мы должны были встречаться тайком.
– Ты только взгляни на себя сейчас, – произнес я довольно резким тоном. – Твое семнадцатилетнее эго очень бы гордилось, что ты стала юристом.
Элли погрустнела, и сердце мое растаяло при виде ямочки, которая появлялась у нее на подбородке, когда опускались уголки губ.
– Иногда я об этом сожалею, – призналась она. – Я никогда не отдыхала после университета, никогда не путешествовала, и в последние несколько лет у меня не было времени ни на что, кроме договоров о купле и продаже.
Я понимал ее чувства, и над нами витало облачко поистине «готической» печали, когда мы наблюдали, как несколько юных юристов отрывались на танцплощадке. Потом музыка ненадолго прервалась, и на сцену, находившуюся в дальнем конце, выскочила группа из пяти танцоров, облаченных в черные майки, на которых были изображены желтые физиономии «Мистера Весельчака». «ЛСД!» – завопил диск-жокей.
Элли улыбнулась мне, и ямочка исчезла.