десятки таких исследовательских кораблей убедили нас в том, что мы стояли у самой грани: углекислота действительно растворяла раковины. Представляете, как могли бы мы разочаровать наших потомков, не оставив им не только живых моллюсков, но даже их ископаемых останков? В том-то и дело, что, когда мы приблизились к грани дозволенного, предпринимать что-либо уже поздно. За моллюсками неизбежно вымерли бы другие виды: океан стал бы похож на огромную пустую лужу. Сначала мы находили то, что ожидали: в северных морях от раковин астарт, йольдий и портландий — так именуются эти моллюски — оставалась лишь темная наружная пленка, которую так легко соскоблить с раковины ножом. Называется она периостраком. Этот мягкий роговой слой — все, что напоминает о жизни обитателей дна.
Но в этом повинен не только человек: углекислота, образно говоря, прилипала ко дну, и бактерии, разлагавшие органику, пополняли ее запасы.
Потом уж им стал помогать человек. Пятнадцать лет назад мы нашли роговые слои тропических моллюсков — известковая часть их раковин полностью успела раствориться. Это было уже страшно — это была уже память о человеке. Потому что без его преобразовательской деятельности (Ольховский саркастически усмехнулся) природа успевала справляться с вредными влияниями. Да, мы изменили энергетический баланс, но мелочи остались: кое-где дымили трубы, испытывали двигатели, кто-то экспериментировал с сухой перегонкой, где-то чадили химики. Мелочи… но только по сравнению с техникой сегодняшнего дня. А по меркам, дозволенным природой, этого допускать мы не вправе. Не вправе. Знаете, — усмехнулся он, — я не сторонник охраны каждого мотылька на том основании, что потерянное крылышко насекомого изменит будущее. Нет! Вы можете растопить айсберг, засыпать озеро, если так надо, отвести течение реки в новое русло, прорубить арктическую полынью. На будущее это не повлияет. Время затянет эти раны, которые мы нанесли планете. Важно не перейти опасную грань. Где эта грань? Раньше до нее было далеко. Потом мы приблизились к ней. Природа не успевала оправляться от наших ударов.
Он внимательно наблюдал за мной, словно пытаясь угадать, понял ли я его так, как он хотел, или нет… А мне вдруг стало неловко. Он был похож в эти минуты на проповедника. Он был тысячу раз прав. Но это его проповеди могли быть повинны в том, что нет Валентины. Разве не выполняла она его волю? С неожиданной симпатией я подумал о смелых, отчаянных людях, не думавших когда-то о будущем, подчинявших природу своим желаниям. Странная, мгновенная мысль. Человек все больше терял право распоряжаться планетой. И в этом повинно было его могущество.
— Как жалко, — сказал я, — еще немного, и мы не знали бы, что такое жемчуг. А может быть, наши потомки уже никогда не увидят настоящей жемчужины? Ведь сокровища полуденного моря — это не что иное, как известь, кальций…
Он пристально посмотрел на меня, и я невольно сжался под этим тяжелым взглядом.
— На Филиппинах некогда нашли жемчужину ровно в четверть метра длиной и около четырнадцати сантиметров в поперечнике. Такой ни мне, ни даже вам не увидать в обозримом будущем. У испанского короля Филиппа Второго была белая жемчужина грушевидной формы размером больше трех сантиметров. И таких пока нет.
— Их можно, наверное, увидеть в музеях?
— Увы, жемчужины живут не больше полутора веков. Потом разрушаются. Потому что это не кальций и не известь, как вы изволили выразиться. Кроме извести, любая жемчужина содержит роговое вещество — конхиолин. Оно-то и высыхает, разлагается со временем. Сокровище превращается в прах. Ну а об искусственном жемчуге мы с вами наслышаны.
«Скользнула птица черной тенью …»
Прошла зима, пробежала весна.
Стояли холодные дни. Дули северные морские ветры. Ночью шли часто быстрые шумные дожди, потом до полудня бежали над городом низкие облака, и лишь к вечеру прибавлялось света — проглядывало маленькое желтое солнце, подавая надежду на хорошую погоду. Ночью, однако, все повторялось, и я уж подумал, что все лето будет таким. Меня давно не тянуло к морю: что там, за туманными далями, бог весть, — но не напомнит ли оно мне то, что уже готово затеряться в памяти? Как хорошо было бы все забыть, но по ночам, когда я вслушивался в шум дождя, как наяву, всплывало знакомое лицо. Тогда ночь пробегала стороной, точно юркая серая мышь, и поднималось за окном безрадостное утро.
Навещали друзья. За кофе рассказывали о проекте, приносили лесные ягоды, какие-то необыкновенные сувениры из древесной коры, из амурского бархата, один раз подарили живую белку — я открыл окно, хотел выпустить ее на свободу, но она осталась и прижилась. Я кормил ее по утрам орехами, конфетами, сушеными грибами, она привыкла ко мне и ворчала, когда кто-то приходил. Я махнул рукой на портьеры, занавески и отдал их в полное распоряжение зверьку. Так мы и жили вдвоем.
Как-то появилась Соолли, обаятельная, заботливая, с важными слухами и новостями о проекте, об экспериментах на побережье, которые покажут всем, что бояться Солнца не надо… Глядя на нее, я думал, что только такие вот красивые женщины и могут узнавать самые важные новости задолго до того, как они будут опубликованы, и, узнавая, убеждать в их значимости всех. Я был ей несказанно благодарен: она ни слова не сказала о Валентине.
Помню день зноя и гроз. В воздухе вдруг запахло тропиками, морем, над землей разом поднялись теплые испарения, дурманящие ароматы диких цветов и лесной зелени. И ночью шаги под окном и чьи-то приглушенные голоса. Слышалась знакомая песня. Душная, пряная, южная ночь. И за ней еще одна, когда небо раскрылось звездным шатром и, стоя у окна, я жадно вдыхал этот пряный воздух — предвестник перемен.
И вот неожиданно крылатый, зеленый день со свежим морским воздухом, и солнце над вымытыми крышами и белыми стенами домов, и легкое сердце. Внизу, на склоне холма, убегавшем к морю, — сиреневый чистый асфальт старых аллей, и ветер в кронах оживших от тепла деревьев, и стройные ноги купальщиц.
Чаще всего я откладывал работу до вечера. Я нашел себе место недалеко от северной пристани: две-три минуты для проворного эля. Там был заросший редкой травой сухой склон, камни и песок, редкие сосны, зеленая лощина с родником под валунами, узкая безлюдная тропа. Я бывал там до заката солнца. Место называлось по-старинному: Приморский парк. Все здесь одичало; забылись вмешательство машин для стрижки травы, ножницы, коверкающие кусты и деревья, искусственные газоны и зеленые ковры с запрограммированным набором цветов. И это нравилось. Дышалось легко, и только однажды… Вдруг какой-то приступ, беспамятство и сердечная боль. А над морем широкие белоснежные паруса, парение гидропланов, далекий синий корабль у горизонта.
Я на время забыл дорогу к парку. Прошло дней пять, пока я выздоравливал.
И снова знакомые сосны и белые цветы — пять дней назад их не было, они распустились без меня. Здесь все изменилось. А в зеленой лощине говор и смех, веселье, нарядный эль, невеста в белом, вечерние тени…
Прошла неделя, и установилась жаркая погода, море стало теплым, как парное молоко, все вокруг казалось желтым, оранжевым, золотым, в ярких точках света, как на картинах импрессионистов. На небе царствовало солнце. Душно, тесно как-то на бульварах и улицах.
Рано утром в воскресенье полетели к Уссури: Андрей Никитин, Даниил Розов, я, еще двое или трое наших, какие-то незнакомые девушки в ослепительных платьях. Выбрали песчаную косу, зачем-то развели костер, забросили удочки. Никитин с видом старшего учил меня премудростям рыбной ловли. Потом ему это надоело, и он оставил меня. Я побрел по песку, дошел до изумрудных зарослей, которые заметил сверху. Здесь, у самого берега, у корней, в камышах, среди подводных трав алели огни рыбьих плавников и поднимали со дна муть ключевые струи. Рыбу здесь можно было ловить руками. Удивительный залив с прохладной водой и легкой дымкой тумана над ней. Следы от моих ног на старом сером песке быстро заполнялись водой. Тонко жужжали осы. Среди светлых стволов с ободранной корой, вынесенных половодьем, — кусты жимолости с длинными сизыми ягодами.
Краем глаза увидел я человека, не из наших, постукивали камешки, раздвигались кусты, мелькали