под убийственным огнем противника, ворвался в село и выпускал по врагу ленту за лентой, пока его самого не настигла вражеская пуля, пока наши не ворвались по его следам в занятое неприятелем село?
Кто напомнит о геройстве маленького мальчика-пастушка из деревни Лялицы под Ямбургом? В черную осеннюю ночь он провел болотами, трясинами, глушью красноармейский отряд в тыл белым, и благодаря его ребячьей помощи были взяты Федоровка и Ополье!
Кто поведает про дело у речки Косколовки, текущей около самого Ямбурга, где командир 6-й роты 17- го стрелкового полка, оставив цепь у себя за спиной, с отборными храбрецами подполз по льду к окопам врага, забросал их гранатами, скомандовал: «В атаку!», первым прыгнул в окоп и ворвался во вражеское расположение?
Кто расскажет обо всем этом так, чтобы мы знали, что чувствовали, о чем думали эти люди, совершая свои высокие подвиги? Чтобы до нас донесся и треск моторов того грузовичка у Высоцкого, и шелест свежевыпавшего снега в топких болотах за Лялицами, и запах побитых морозом опенок меж кустами, возле сосновых корней над звонко, по-осеннему, журчащей в овражке Косколовкой? Кто?
Наверное, рано или поздно люди все это сделают. В одной же книге всего этого сделать нельзя. Она заканчивается на описании великого победоносного боя в ноябре 1919 года у самых ворот Красного Питера.
Ведь именно в это время Ленин обратил к рабочим Питера свои приветственные слова.
«В день двухлетней годовщины Советской республики первого привета заслуживают петроградские рабочие…
Как раз в последние дни английские реакционеры империалисты поставили последнюю свою карту на взятие Петрограда. Буржуазия всего мира, и русская особенно, уже предвкушала победу. Но вместо победы они получили поражение под Петроградом.
Войска Юденича разбиты и отступают.
Товарищи-рабочие, товарищи-красноармейцы! Напрягите все силы! Во что бы то ни стало преследуйте отступающие войска, бейте их, не давайте им ни часа, ни минуты отдыха. Теперь больше всего мы можем и должны ударить как можно сильнее чтобы добить врага».
Красная Армия и питерские рабочие так и сделали.
Два месяца спустя армия Юденича перестала существовать навеки.
Была середина ноября. Курсант военно-морского училища Павел Лепечев, вернувшийся после боевой страды за школьную парту, долго, усердно и не без труда догонявший тех товарищей, которым «не повезло», которые — то ли по состоянию здоровья или по иным причинам не были в свое время брошены на фронт, — курсант этот впервые получил увольнение «на берег».
В Петрограде у него было, по сути говоря, одно единственное место, где он мог преклонить голову, встретить своих, — домишко Федченок на Ново-Овсянниковском. Отец и мать как засели много лет назад под своими звездными трубами в Пулкове, так оттуда и не вылезали; к ним — не успеешь заскочить.
Павел Дмитриевич, впрочем, не рассуждал долго, а принял простое решение нанести «визит дружбы» родичам: Дуне, сестре, зятю, Григорию Николаевичу, своим любимцам, Женюрке и Фенечке…
Подцепив на Мойке возле полуэкипажа случайный грузовичок, шедший зачем-то в Автово, он добрался до Овсянниковского, прошел по снегу к знакомому дому и грустно засвистал, остановившись перед ним. Домишко был заколочен, пуст, необитаем. У Павла екнуло сердце: вот те на! Что же случилось за время его отсутствия?
Он уже хотел итти в отделение милиции «наводить панику», но вдруг увидел приколоченную к дверям пожелтелую четвертушку бумаги. Гляди! Женькин почерк.
Чернила выцвели, но все-таки Павел прочел: «Дядя Паша! Мы переехали в буржуйскую квартиру. Адрес наш теперь Нарвский проспект… квартира три». Номер дома, как на грех, смыло дождем и снегом.
В тот день жильцы многих квартир, носивших номер три, в разных домах по Нарвскому — одни с удивлением, другие с сердечной приязнью, третьи — не без испуганной оторопи — открывали двери сердитому моряку и сообщали ему, — что нет, не живут тут никакие Федченки…
Моряк выходил из одной парадной, досадливо хмурясь и поругиваясь себе под нос, добирался до второй, поднимался по новой лестнице, звонил в новый звонок, выслушивал торопливые (или с ленцой) шаги за дверью… Ах, чёрт тебя возьми совсем, холостяцкую жизнь! Понятное дело — друзей не занимать стать; есть батя с матерью, сестренка есть, племяши… Но ведь — одно дело друг или там племянник, а совсем иное дело — своя семья. Казалось бы — ерунда: ан на деле выходит — нет, далеко не так. Живет какой-нибудь матрос, братишка, просоленная кожа; а приходит время, начинает и его тянуть к берегу, к дому, к семье…
Да, к семье, к семье… По заказу, что ли, отыскиваются у таких, как он, многолетних (с 1912 года без всякого отпуска!) скитальцев, их будущие жены, подруги боевой жизни, матери настоящих, хороших, советских ребят? Было время, женились такие, кое-как, с бухты-барахты… Вон как дядя Вася Кокушкин: привез с Тихого океана свое сокровище, брошенную директором цирка иноземную акробатку, да и пролаялся с ней потом добрый десяток лет! Это все — так! Но теперь — не то время… И ох, как трудно будет ему найти теперь для себя подходящую, настоящую, крепкую подругу. Подругу-бойца, подругу-коммунара…. А другой — не надо ему…
Наконец случилось то, чего он добивался. В доме номер 31, в угловом доме, выходившем на площадь, к самым воротам, в домовой подворотне висела доска. И на доске, под замерзшим стеклом, он прочел ясно: «Федченко, Григ. Ник.»! Ах ты, чёрт побери! Вот это да! В таком домине! И — квартира три, на втором этаже! Ну, зятек дорогой, — видимая вещь — не напрасно революция делалась!
Он торопливо поднялся по широкой лестнице. Странная штука — большая «парадная» дверь третьего номера была не на замке, чуть приоткрыта. На ней опять висела записочка, только совсем новая: «Я побежала за мамой, потому что она приехала. Куда ты опять пропал?» Рука была знакомая, Фенечкина. Павел открыл створки и вошел: думать надо — все в порядке: Дуня откуда-то приехала, а пропал, конечно, кто же? Женька!
За дверью оказалась большая, просторная прихожая: зеркало во всю стену до потолка со столиком; вешалка персон на двадцать пять. Справа светилась застекленная узорчатым матовым стеклом дверь, припертая. Слева была другая — эта стояла открытой.
Покашляв, Павел вошел в нее. Он попал в столовую и невольно недоверчиво огляделся: слишком велик был огромный буфет, очень уж все непохоже было на Ново-Овсянниковский.
При всей своей решительности Павел оробел слегка: вот так номер! Царские палаты!
Он повернулся было к выходу и тут только заметил, что вроде как — поздно отступать. На широком кожаном диване за обеденным столом, прикорнув на положенной на его валик белой подушке, видно в большой усталости, задремала какая-то женщина. Лицо ее было обращено в сторону окон, погружено в тень. На стуле, поодаль, стоял отпертый, но не открытый чемодан. На плечах спящей был накинут теплый, знакомый, Дунин платок, но под ним виднелись плечи в защитной гимнастерке…
Закрыв рот большой ладонью, точно боясь разбудить спящую своим дыханием, Павел на цыпочках сделал первый шаг к двери, но квадратик паркета скрипнул у него под ногой.
Женщина не проснулась. Однако она переменила позу. Свет упал на ее немного бледное, милое лицо с круто нарисованными бровями, с пушистыми ресницами, опущенными на щеки… И сердце Павла остановилось вдруг так, как оно, пожалуй, не останавливалось даже в самые трудные мгновения боя. Солнечный луч как бы прорезал воздух перед ним. Большое зеленое дерево. Дощечка с надписью: «Черемуха обыкновенная», и дальше — что-то не по-русски…
На диване в этой большой комнате спала перед ним та самая девушка из Лесновского парка, Тонечка, обмотчица от Эриксона, Антонина Кондратьевна. Жена, а потом вдова Петра Петровича Гамалея…
Павел Лепечев побледнел, как смерть. С испуганным лицом, не шагая, а точно летя по воздуху, он выскочил из столовой в коридор… Дверь на лестницу хлопнула. Фенечка с шумом, тоже испуганная, ворвалась в дом…
В один из тусклых ноябрьских вечеров финский скорый поезд Гельсинки — Обо должен был отойти в обычный свой рейс, как всегда, в 22 часа 30 минут по поясному времени.