питерских работников (между ними член Реввоенсовета Седьмой армии начальник внутренней обороны Петрограда военком Шатов) должны были выступать с призывом крепить оборону Красного Питера.
Михаил Лепечев пришел домой поздно. Молча он напился пустого кипятка с желтым, вареным из песка сахаром вприкуску, молча начал раздеваться.
Григорий Николаевич подводил у окна счета по своему отряду. Он поглядел на Михаила через очки.
— Ну? Как там, на митинге-то, Миша?
Михаил, высоко подняв брови, безнадежно махнул рукой.
— Погоди, в чем дело, товарищ дорогой? — удивился Федченко. — Ты что — был там?
— Ну, был… — хмуро ответил Михаил.
— Так позволь… Что же там говорили-то? Военный-то этот что говорил?
Михаил снял с себя сапоги, поставил их аккуратно около кровати.
— Чушь! — решительно сказал он, ложась и закуривая. — Слушать скверно… Ушел с середины.
Федченко, поправляя очки, уставился на него с удивлением.
Мало-помалу, вытягивая из молчаливого, хмурого родственника каждое слово, точно крючьями, он добился все-таки почти связного рассказа.
— Гнать в шею… — с трудом, все больше мрачнея, говорил тот, — таких защитников… Начальников таких. Ну их! Хуже белого… дурак! Тысяча человек. Рабочие. Флотские. Красноармейцы. А что говорит? «Товарищи! Я, начальник обороны, скажу, что если даже придется сдать Питер, вас я спасу». Сукин сын! Спаситель! «Если придется сдать Питер?» А? Слыхал? Это начальник, коммунист! С чего разговор начинает? «Товарищи! Пусть временно торжествует враг. Потом мы его опять попрем к чёрту!» Это что ж такое? Это бойцу-то… перед боем… Да пошел он к дьяволу!.. С такими командирами… Нас он спасет… А Питер — не важно…
Григорий Николаевич поверил не сразу.
— Ты, может, не так понял? Может, он другое думал?
— Я не понял!? Все мы так поняли, сколько было нас… Весь рабочий народ сильно недоволен остался. Что за дурь такая. Питер мы покудова сдадим. Враг, — опять покудова, — пускай побеждает, А там — видать будет. Ура! Взял бы и дал бы такому в морду… Хватит ходить мне на эти митинги. Отходил… Да и другие ходить не будут… Народ на лестнице и то… Что, мол за ферт такой!? «Если придется сдать!» А ты не сдавай, каналья. Командир!..
Вот после этого-то, перед сном, Григорий Федченко и поставил в своей клеенчатой тетрадке два жирных креста.
Федченко встретился с Зубковым перед самым пленумом в длинном Екатерининском зале Таврического дворца. Между старыми высокими колоннами пудела толпа, клубился махорочный и табачный дым Отовсюду — с лесенок, ведущих на хоры, из открытых окон этих самых хор — глядели знакомые, понятные лица. Мелькали кожаные куртки, коричневые, черные, иные почти лиловые. Очень много виднелось шинелей. Пробегали торопливые, озабоченные журналисты; часовые у входа стояли строго и неподвижно; длинный кумачный лозунг аршинными буквами кричал о самом важном — о грозящей Питеру опасности.
Всякий раз входя сюда, приближаясь к огромной государственной машине рабочей, большевистской страны, Федченко испытывал чувство горделивой робости, — в этой машине он тоже был необходимой деталью. Очень маленькой, но очень нужной шайбой: член топливной комиссии! Машина шла полным ходом. Гайка не имела права ослабнуть. Выдержит ли она? Не сдаст ли на новом месте? Нет, ни под каким видом нельзя было сдать!
Зубков, разговаривая с кем-то незнакомым, стоял у двери, ведущей в правый кулуар.
— А, Грицько! — обрадовался он. — А я тебя жду. Говорят: если хотим к нему попасть, лучше сейчас попробовать. Потом, говорят, сразу уедет… Давай, что ли, попытаем счастья? Он уже здесь сейчас…
Они прошли по решетчатым галерейкам в помещение позади трибуны. Здесь их остановили.
— Товарищи, вам кого? Председателя?! Гм… Хорошо, я сейчас спрошу у технического секретаря… Обождите минутку…
Тот, кто спрашивал, вышел за дверь. Несколько минут было тихо, и Зубков в итальянское окно загляделся на залитый вечерним светом пруд Таврического сада, по берегам которого множество мальчишек самодельными удочками ловили карасей. Потом за дверью заговорили.
— Да нет же… нет! — сказал капризный женский голос. — Да что вы лезете ко мне бог знает с кем… Да будет он каждому…
— Тс-с! — сказал другой голос. — Тише! Они же здесь…
Из двери вышел давешний гражданин и высокая молодая женщина в очень новой и очень хорошо сшитой кожанке, в высоких лакированных сапогах. Вьющиеся черные волосы ее были небрежно подстрижены. Ноздри крупного орлиного носа вздрагивали. В ее манере, откинув, держать голову, во взгляде больших навыкате глаз, в том, как она равнодушно оглянула ожидающих, было что-то такое, от чего ее пролетарская кожанка начинала казаться бальным платьем, стриженые волосы — необыкновенной прической и даже аккуратный новенький портфельчик — веером. Зубков покосился на Федченку.
— Вот так краля!
Женщина, не опуская головы, поглядела на них обоих.
— Товарищи! — со скукой и пренебрежением сказала она им, точно маленьким. — Поймите сами: ну может ли Григорий Евсеевич разговаривать с каждым в отдельности? Конечно же, нет! Да, мне передали вашу записку, товарищ… товарищ… Зубцов… Ну, конечно, все вопросы важные… Нет неважных вопросов в такой момент… Прекрасно. Подайте ее в президиум, возьмите слово в прениях… Ну как нельзя? Ведь вы в среде партийцев, коммунистов… Ах, в таком случае приходите в Смольный в часы приема… Нет, конечно, не к нему лично, но… Нет, нет… Это категорически: ничего в этом разрезе сделать для вас я не молу…
На секунду или две стало неясно, что дальше произойдет. Бритый затылок Зубкова вдруг побагровел над воротником тужурки, брови сошлись у переносья, он резко двинулся навстречу секретарше… «Ах ты…»
«Ну! — подумал Федченко, — Сейчас даст!..»
Но, видимо, взгляд Зубкова еще раз упал на это нагло красивое лицо, на небрежно прищуренные глаза, на чистые холеные руки.
— Ладно! Идем, Николаич… коли так! Что говорить-то зря?.. — неожиданно повернулся он к выходу.
Они прошли в зал заседания и, сев на места в одном из средних рядов, занялись пока, до начала, газетами. Только от времени до времени Зубков раздраженно фыркал носом и откашливался.
— Н-да! Вот тебе и поговорили! «В этом разрезе»!
Заседание началось точно, как было намечено. И вот после речи председателя оба они разом вопросительно повернулись друг к другу. Потом, пользуясь возникшим в перерыве шумом, оба торопливо поднялись, вышли опять в Екатерининский зал. Около окна, выходящего в сад, они долго стояли и смотрели друг на друга, не умея точно выразить свои мысли, не зная, как и с чего начать. Многие, кроме них, также недоуменно обменивались вокруг своими впечатлениями.
— Постой-ка… — сомнительно сказал, наконец, Кирилл Зубков. — Что-то я — не того… Что он сказал- то? В чем же, значит, главная опасность, где наш самый сильный враг? Выходит, что не белые на фронте, не шпионы в тылу, а своя трусость?.. Трусость, которая сидит в рабочих и крестьянах? Рабская трусость? Так что ли? Братец ты мой… да как это у него язык повернулся?..
Григорий Николаевич странно смотрел в одну точку.
— Не так он говорил. Не этими словами…
— Как не этими? Я, брат, точно запомнил. Как же так, Гриша! Что же это он? Кроме паники да страха, ничего в Красной Армии не разглядел? У кого это рабство в крови? У твоего Васюка, который по доброй воле на смерть пошел? У Вани Дроздова? Трижды ранен человек, грудь прострелена, как решето, и опять в самую жару рвется… Павлик Лепечев, щуринок твой, балтийская душа — он что ли паникер? Да ведь это же…