— Как же! Однажды ты обозвал меня «Сорос хуев». Так что извини. Я исполнил свою маленькую месть. Каждый подчиненный мечтает хоть раз поменяться местами с начальником.
— Отлично, — пробормотал стратег и босс. — Тогда запатентуй свое изобретение. Открой ателье. Пусть клерки с уязвленным самолюбием ходят к тебе, чтобы запечатлеть на пленку свою ненависть к руководителю… И не забудь сделать мне копию, на память…
Потом я смотрел эту запись много раз. Размышлял. Зачем вообще одно живое мыслящее существо вдруг позволяет другому существу себя унижать? Куда в этот миг исчезает вся его гордость? Или это переменная величина? В какие-то моменты жизни она велика, а в другие моменты сужается до невидимых глазу пределов? Неужели совесть и достоинство — переменные величины? И только миллион долларов — постоянная величина?
Запись пригодилась. Инсценировка удалась. Миша Мороз просидел всего месяц, а я — три года.
Гонзо
Я люблю гонзо, это весело, это стряхивает с действительности ненужную тяжеловесную многозначительность, как сигаретный пепел с пиджака. Двигал же по вене героином тот парень, Уилл Селф, в самолете главы английского государства. А главы государств кто? Политики, публичные персоны? Билли Клинтон «курил, но не затягивался». И Барак Обама, по слухам, не чужд был бодрящих субстанций. Люди простили им это. Порочен — значит, свой. Такой же, как все.
Сам термин «гонзо» изобретен Хантером Томпсоном. Он же автор лучшего романного заголовка двадцатого века. Если лучший романный заголовок в мировой истории — «Идиот» (надо быть идиотом, чтоб не прочесть роман с таким именем), то твердое второе место принадлежит Хантеру Томпсону, его книге «Страх и отвращение в Лас-Вегасе». Книга Томпсона целиком посвящена гонзо.
Лично я понимаю гонзо как любое появление в официальном месте в неофициальном состоянии. Скажем, Борис Николаевич Ельцин, великий человек, был крупным мастером гонзо.
Следственная тюрьма — очень официальное место. Там бьют сапогами за любую попытку впасть в неофициальное состояние. Тем не менее мы редко бывали трезвы. Я закидывался всем, что предлагали. Кроме героина. Процедура вонзания холодного грубого железа в собственную плоть всегда казалась мне пошлой. Есть ловкачи, которые мастурбируют, одновременно ухитряясь придушить себя веревочной петлей, для усиления эффекта. Можно представить, как это выглядит со стороны. Вот и внутривенные манипуляции, все эти жгуты и ватные тампоны, для меня столь же отвратительны.
Впрочем, я иногда курил опиум — тот же наркотик, но в меньшей концентрации. Если не было гашиша — курил опиум. Если был гашиш — а он почти всегда был — я курил гашиш. Но иногда и опиум, вместе с гашишем. Мы комбинировали, глотали, нюхали, ширялись, вдували друг в друга. Так жили.
Смысл заключался в том, чтобы не просто убиться в хлам, но убиться и не прекращать движение. Всякий может покурить марихуаны и завалиться на диван. А вот если попробовать, например, покурить, а потом димедрола, а потом черного, а потом на протяжении всей ночи, с перерывами на чифир, заталкивать двадцать килограммов общего сахара в матерчатые кишки, каждая длиной в три метра, толщиной же не более водопроводного шланга (чтоб пролезало сквозь решетку), — тогда видна сила человека; кто падал последним, того уважали. Кто не умел кайфовать, кого слишком развозило, кто после двух затяжек слабенькой травки начинал хохотать или садился с опухшими веками смотреть телевизор — тех постепенно отдаляли от центра движения. Вкачать в себя лошадиную дозу и выглядеть абсолютно вменяемо, действовать, быть настороже, играть во все, во что играется, потом извиниться перед товарищами и проспать тридцать часов — так жили.
На третий год я заскучал. Друзья получили срока и уехали в лагеря. Все надоело. Говорят, именно третий год самый трудный, потом втягиваешься и сидишь и пять, и семь. Мучила тоска. Особенно, когда засыпал или пробуждался. Промежуточное состояние меж сном и явью всегда мною трудно переживалось, и одновременно притягивало. Мне кажется, именно по дороге из одного мира в другой острее чувствуешь и тот мир, и этот.
Опиум помогал. Он заменял многое. Проще всего сказать, что я хотел есть, спать, дышать свежим воздухом, смотреть на деревья, цветы или траву, купаться в море, чистого постельного белья хотел и пива холодного, но взамен имел только опиум, — однако то, чего я хотел, было здесь ни при чем. За два с половиной года, проведенных в каменных мешках различных размеров и конфигураций, я позабыл, что такое цветы или воздух, не говоря уже о пиве холодном, все осталось далеко позади; в такой ситуации честнее и благоразумнее жить с тем, что есть, полноценно существовать в предлагаемых обстоятельствах. И совсем не думать о том, чего нет. Дело не в опиуме. Он — нелишний кайф, только и всего. Есть опиум — хорошо, нет его — и черт с ним. Я его никогда не любил, от него потеешь. Вдобавок именно в тот день я действительно очень хотел спать. Двадцать часов тому назад закинулся аминазином и ходил, словно бы непрерывно ударяемый по затылку тяжелой подушкой — бом, бом, бом — а когда собрался покемарить, пришлось участвовать в качалове. Разбираться с хлеборезом, уличенным в фаворитизме. Кому-то досталась пайка слишком маленькая, а другому — наоборот. Я не любитель качать рамсы, я слишком мягкий, я б недовольному лучше свою пайку отдал, лишь бы не видеть всех этих искаженных голодом лиц, — одно или два еще можно стерпеть, но когда их двадцать, и все меж собой похожи, как слипшиеся карамельки, причем половина делегатов подошла просто так, поглазеть, как человека будут бить по лицу, а сам ты при этом удолбан и тебя вши едят, — грустно тогда тебе.
И ты куришь опиум.
Закончили к пяти утра, потом курили. А в девять меня дернули на вызов. Едва успел чаю попить.
Выводной не заметил, что я под кайфом, он сам был пьяный и путал русские и мордовские слова. А если б и заметил, ничего бы не сказал — свой был, прикормленный. Из тех, которые «ты со мной нормально, и я с тобой нормально». Отвел в следственный корпус, запер в трамвае. Ходьба и любые физические действия ослабляют влияние наркотика на мозг — зато, когда вдруг оказываешься неподвижен, да еще присел у стеночки и закурил, тут же накрывает вдвойне. Во всяком случае, лично меня накрыло, вплоть до жужжания в извилинах.
Потом поднабили. Пришлось, как порядочному, встать и освободить лишние три квадратных дециметра пространства. Ко мне притиснуло грузина, с которого еще не везде сошел вольный жирок; волосатый и унылый, он пыхтел и потел — было градусов тридцать пять, — и я, неожиданно обуянный человеколюбием, затеял умеренно шутливую беседу, назвал его «генацвале» и беззлобно мучил фразами типа «а прикинь, братан, сейчас бы хороший стакан холодного белого вина, или лучше два стакана, три стакана, а потом сверху рюмку коньяку…» Грузин не обиделся. А если бы и обиделся — мне без разницы. Я хотел человеку дух поднять. Опиум поместил меня внутри уютного пузыря, и все, что не являлось мною, мерцало снаружи, колебалось, подмигивало и не представляло опасности.
Спустя минуту, или полчаса — времени я не чувствовал — затолкали новую порцию полуголых или почти совсем голых злодеев, один был вовсе в трусах, плюс обувь: зимние ботинки с вываливающимися языками. Пришлось глубоко вдохнуть, чтобы отгородить собственной грудной клеткой немного личной территории. Печального генацвале отдавило вбок, теперь рядом оказался крупный желтый мужчина с бесстрастным лицом. Я впервые видел двухметрового азиата и спросил:
— Откуда ты, большой человек?
— Вьетнам, — без акцента ответил сосед.
— Здоров ты для вьетнамца.
— У вас, — вежливо ответил великан, — все думают, что мы маленькие. А мы большие. Маленькие — те, кто в деревнях живут. А я городской, из Сайгона. У вас ничего про нас не знают. А мы — сильная страна, нас восемьдесят миллионов. У нас своя нефть, и наши пляжи одни из лучших в мире.
Мы поговорили. Гигант оказался умным и взрослым, ветераном еще войны с американцами. Четырнадцатилетним мальчиком убивал янки из русской гаубицы. Награжден медалями. Отвоевав, получил выбор: или ехать в Америку, к родственникам, и работать в прачечной, или — в СССР, учиться на инженера. Выбрал второе. Иногда жалеет. Я вспомнил «Однажды в Америке» и спросил про опиумные курильни. Ветеран стеснительно улыбнулся.