столе, свеча горела, и к черту Мертваго[127] —
Мне не больно, солжет Сана и не сразу заметит, что П. давно целует ей руки: из-под пригорка, из-под подвыподверта зайчик с приподвыподвертом переподвыподвернулся.
[in vivo forever]
Вот она, неведомая вибрация, переход на новую частоту, которая если и не сделает тебя «тотально счастливым» (жизнерадостным кретином, горько усмехнется Сана), то даст, в любом случае, некий опыт — новый опыт in vivo, всегда in vivo: еще один.
…Сначала пошли руки — они двигались помимо воли и жили своей, абсолютно автономной, жизнью: вверх-вниз, вверх-вниз,
Выдернутая из мощного потока, она не сразу вспомнила, где находится и что с ней происходит. «Жива?» — голос откуда-то снизу: кто это, почему ей мешают?.. Сана долго не отвечает, а потом медленно, почти по слогам, произносит: «Так не бы-ва-ет», но именно так — было: частоты, которые открывала на нее Полина, переносили в иную реальность, где все, начиная с цвета и запаха, было другим, не таким, как здесь. Ох и бедным казалось ей теперь собственное «трехмерное» восприятие! Мир словно бы раздвоился, раскололся на ДО и ПОСЛЕ, хотя она, разумеется, знала, сколь глупо ставить разделительные полосы: поток-то един…
Иногда Сана чувствовала, будто за спиной у нее кто-то стоит, будто чьи-то невидимые пальцы касаются плеч, а однажды показалось, что этот «кто-то» взял зажженную свечу да и обжег ей пламенем губы… Сана тихонько вскрикнула, но не решилась открыть глаза — лишь задышала еще глубже, еще чаще: каждый выдох сопровождался отчетливым осознанием того, что она сбрасывает с шеи — петлю за петлей — клейкие нити; и было по-прежнему то страшно, то сладко, и то горячие волны ласкали хрупкое ее тело, то острые кюретки выскребали из нежной матки уродцев, походивших скорее на эмбрионы фонем, нежели двуногих…
С каких лет Сана помнит себя? В четыре года она сказала отцу, будто ей сорок (первое воспоминание), но что до этого? Почему большая часть жизни прошла как в тумане —
Ей четыре, помнит она. Четыре года. Темно-синее пальто, мохеровая шапочка-буратинка. Туго завязанные атласные ленточки нежно-голубого цвета впиваются в шею. Солнце слепит глаза: Сана смотрит под ноги — песок? снег? «Мне сорок лет!» — хнычет она. «Тебе четыре, четыре, — смеется отец, — тебе четыре года!» — «Нет, мне сорок, сорок!» — «Четыре!» — «Сорок!» — «Четыре!» — «Сорок!» — «Четыре!..».
Руки идут сначала в стороны, затем вверх. Сана стоит в центре комнаты, окруженная разноцветными свечами, — стоит, зная, что Полина сканирует каждую ее мысль. Поначалу не по себе: «моя индивидуальность», «мой внутренний мир», «мое право на неприкосновенность частной жизни»… Бунт «я», бессмысленный и беспощадный, и — нескончаемая, тщательно замаскированная, жалость к себе: всегда, во всем, везде — знакомьтесь, маска! Презрения. Негодования. Отторжения. Маска неприятия. Злости. Агрессии. Маска осуждения. Усталости. Раздражения. Маска боли. Ненависти. Вины. Маская отчаяния. Желания. Долга. Чокнувшееся от собственной важности эго — и страх, всегда страх: смерти, одиночества, незащищенности — все пропитано им: каждый жест, звук, поцелуй… Беги, Сана, беги! Твое настоящее лицо проглядывает лишь во сне: все остальное время тебя еще занимает ролька per vaginum[130] — все остальное время ты тешишь себя иллюзией безопасности, ссужаемой картонными идолами: под анестезией легко забываешь о процентах, однако из камеры не выйти до тех пор, пока счет не будет оплачен… «Официант!» — беги, дура, беги-и…
И Сана бежит. И пульс ее учащается. И дыхание, как водится, прерывается. И life-метровка, озвученная слоганком «Горячее сердце холода» — б. у-.шная реклама холодильников Sharp под медленную часть b-moll’ной сонаты,[131] — кажется бесконечной: люби, Сана, люби-и! Люби без условий, без «почему», люби без желания… Прости возлюблённых и разлюблённых, отпусти всех, о ком мечтала ты и кому не была нужна ты, всех, кто любил тебя и кого ты легко забыла… А еще — Винни-Пуха и всех-всех-всех, ок? — Винни-Пуха и всех-всех-всех, так нужно.
Комплект ликбез-памперсов, как называла Полина
Сквозь и мимо.