Вежливая? А что, раньше такой не была?
Как сказать… — маленькая поднимает голову к небу. — Но вот этого вот «простите бога ради» я от тебя не слышала. Оно и звучит как-то фальшиво.
Фальшиво? — смущается та, что постарше. — Но чем же?
Не знаю, я часто не могу объяснить того, что чувствую, — та, что помоложе, легко прыгает через лужицу. — А ты?
Знаешь, я тоже, тоже не могу… Особенно же невыносима невозможность объяснить самое главное тому, кого любишь, — та, что постарше, с трудом сдерживает слезы.
А ты еще любишь? — та, что помладше, смотрит на нее с восхищением.
И любима, — кивает Сана: ветер в который уж раз поднимает полы ее длинного пальто, обнажая стройные ноги. — Но самое страшное в том, что именно любовь, даже взаимная, причиняет наибольшую боль. Иногда кажется, что вот-вот тебя разнесет, разорвет в клочья! Что ты лопнешь, задохнешься тут же! Но нет, это было бы слишком легко, и всё повторяется — вот оно, фирменное кандальное рондо…
Почему? Ведь если любят двое… — маленькая, перебивая, тщетно силится подобрать нужные слова.
Потому что если другой отдается тебе полностью, эту его ношу очень трудно вынести. Многие ломаются.
А ты?
А что — я? По мне лучше сломаться насмерть, чем прогнуться, — Сана закуривает.
Тебя измучили любовью, я догадалась? — догадалась Саночка.
Не совсем, — Сана стыдится своих истинных чувств. — Я ведь, в принципе, ни в чем не знаю отказа.
Не ври! — Саночку не проведешь. — Давай-ка, скажи как есть!
Давай есть, — говорит Сана и достает из сумки булочку с корицей.
Давай, — соглашается Саночка. — Почти пришли: уже Китай, до «Иллюзиона» два шага: ты ведь после ремонта вроде и не была там…
Боялась.
Чего?
Человека этого.
А человек… человек-то этот… он что сделал?
Хотел, чтоб я дышала ровно, и точка.
Ты же сама поставила точку!
Да, именно поэтому мы и оказались в «здесь и сейчас».
Но ведь ты хотела пространства?
Хотела… не знала только, что такая пустота обступить может. Что такая чернота — в день, в миг…
Но ведь у тебя есть я!
Да, у меня есть ты…
Показывали «Ночного портье»,[143] но на экран Сана не смотрела: ужас от осознания того, что у нее украли прошлое, пропитал, казалось, каждую клетку. О, как мечтала она вернуться туда, назад, в свою киношку! В тот самый «Иллюзион», где они с N — понедельник, дневной сеанс — курили на последнем ряду по-цыгански! В то самое время, когда никто не думал о том, на сколько их еще хватит.
[lectori benevolo salutem]
Lectori benevolo salutem![144] Да запомнится, @.ru, ник твой, да не накроется во веки веков комп твой, да не погубится тонкость дермы твоей — загадочность анимы на материнской плате и вне ее, ибо gramma[145] и посейчас, и попотом и по et cеtera! И стал Текст, где слово спаривается одно с другим легко и охотно (учился он легко и охотно, виленин) — не парится-жарится, не жалеет/зовет/плачет, и еще шесть «не»: прогибается, канючит, юлит, жалеет, хамит, жульничает, потому как, раз всех и впрямь тошнит, то спектакля, конечно, не будет — да и как ему быть?.. Даниил Иваныч Ювачёв обувается и, прихватив трость, выходит из квартиры. (О, как он — статный, ладный — съезжает с перил!..) «Что в имени тебе моем?» — постмодернистничает Даниил Иваныч, грустно улыбаясь, а я пожимаю плечами и шепчу растерянно: «Как хорошо… как хорошо, что вы все это написали… милый, драгоценный, ни на кого не похожий! Да если б не ваши Случаи, пожалуй, сойти с ума было бы куда легче: первый раз я открыла их в шестнадцать, а потом всякий раз, когда становилось лихо, перечитывала… Они смешили, баюкали; они говорили живи, дура, живи — и я слушалась, всегда слушалась… да только их-то и слушалась…» — Даниил Иваныч гладит меня по голове и предлагает пройтись: я соглашаюсь и пытаюсь вспомнить, сколько зим не бывала на Невском. Впрочем, сегодня проспект, пожалуй, несколько странен: плотная, не такая, как всегда, серо-сизая дымка, голубоватые геометрические фигуры, танцующие на крышах домов, густая синяя вуаль, покрывающая светящуюся мостовую… Становится не по себе — к тому же, идущие навстречу персонажи заставляют меня усомниться если уж не в реальности происходящего, то в собственной вменяемости: одного Даниила Иваныча я еще могу вынести, но вереницу мертвых литераторов… «Страшно? — усмехается Даниил Иваныч, видя, как пугает меня горбоносый профиль А., и тут же, отворачиваясь от графа Т., скисает: — Если б вы знали, как мне, как мне страшно, вы посчитали бы собственные скелеты в шкафу вздором!» — «Почем вам знать о моих скелетах?» — «По текстам, голубушка, по текстам… Вы, как и я, не совсем, так скажем, здоровы…» — «Бросьте: я, в отличие от вас, никогда не писала о себе. Если же и использовала некоторые детали, то изменяла до неузнаваемости. Что же касается произведения искусства как невроза, то Юнг давно…» — «Нет, это вы, вы бросьте! — он кипятится, и тут же извиняется. — Простите великодушно. Но, смею заметить, каждый художник рисует прежде всего себя, не отпирайтесь…» — «Я лишь переплавляю некий опыт… синтезирую, крою… меняю траекторию движения персонажа…» — «Вы не столь простодушны, сколь милы… хотите выпить?» — «Я хочу в Аргентину…» — «В Аргентину? Куда именно?..» — «В Буэнос-Айрес. Там есть кафе «Руби»: а знаете, тот рассказ Кортасара — ну, «Местечко, которое называется Киндберг», — в свое время здорово меня зацепил…» — «А что вы, голубушка, знаете о времени?» — останавливается вдруг Даниил Иваныч и, тяжело дыша, кладет руку мне на плечо. «То же, что и вы: времени не существует, — я не пытаюсь хоть сколько- нибудь отстраниться: он не неприятен. — Быть может, именно поэтому у меня его никогда и нет?..» — «Как жаль, что мы не встретились раньше! Или наоборот — позже… В ваши дни… Мы могли бы стать идеальной парой… — он целует мне руку и с сожалением смотрит на часы: — Такое возможно?.. Ответьте, скоро я должен буду покинуть вас…» Я пожимаю плечами, не обольщаясь насчет идеальных пар, и отвечаю честно: «Не уверена. Может, кофе на посошок?» Он понимающе кивает; мы заходим в маленький ресторанчик и заказываем латте, гляссе, эспрессо, мокко, капучино, американо… мы упиваемся в усмерть, о-la-la! Но перед этим Даниил Иваныч успевает прочесть мне три последних «Случая», не вошедших ни в одно из изданий — Даниил Иваныч называет их «Идиотскими сказками»: о, они чудо как хороши после каннабиса и маковой соломки!
Идиотская сказка номер раз. «По сучьему веленью, по оному хотенью, жили-были на свете колорном Нос, Шея и Крыся Бардачелла.
Нос был длинный, тонкий и во всё влезал без спроса.
Шея была вертлява и вечно важничала.
Крыся Бардачелла была родом из Польши; она вышла замуж за итальянца и сменила фамилью, но легче ей от этого не стало.
Как странно всё это, как странно! — вздыхала она долгими зимними вечерами, пока Нос и Шея промеж