королевская грамота, данная моему предку на эту землю. Там так и прописано на старом белорусском языке: 'Мы, божою милостию король польский, великий князь литовский, прусский и т. д., ознаймуем сим листом нашим, што мы подали шляхтичу, Оноприю Волку, ключ, прозываемый Столбун…' Вот, мы и стали Волками-Столбунскими, в отличие от прочих Волков, которых, и в прямом, и в переносном смысле тут множество — самый национальный зверь, — а потом и просто Столбунскими,

— Помните, господа, — продолжал Столбунский, — когда мы с Халевичем уезжали из Петербурга, вы не могли этого понять? А я томился там. Вы не поверите, как тянул меня к себе вот этот самый Столбун, большую часть которого я вижу отсюда. Ведь наш род сидит на этом самом месте двести лет. Ведь тут каждая горсть земли, каждое дерево знает прикосновение руки Столбунского. Меня что-то сосет, когда я долго не вижу здешнего мужика, который вот уже двести лет удивлен и недоволен тем, что у Столбунского земли больше, чем у него. Здесь жить трудно, хлопотно, иной раз жутко, но только здесь я чувствую себя самим собой, здесь, в границах, указанных грамотой этого Сигизмунда или Августа:[1] 'От камени, на болоте лежачего, к трем грушам, на селище Судеревском; а от груш на урочище, под березовым пнем, а оттуда до колодезя у грунтов, что были воеводины, а теперь пана маршалка…' Впрочем, теперь границы не те. От прежнего Столбунского 'ключа' до меня дошла только небольшая часть…

— Так вы поляк, — сказала Катерина Ивановна. — Я очень люблю поляков: они такие горячие!

Все, кроме Гончаревского, смотревшего на свою даму с таким видом, который говорил, что она его не проведет, поморщились. Заметив это, Катерина Ивановна встала из-за стола, сдернула с колен Гончаревского его плед и, разостлав его на траве, улеглась в непринужденной позе.

— Нет, я не поляк, — продолжал Столбунский, — а просто обрусевший белорус. Да мы и всегда были православными, а дед так даже и азартным православным: обратил в православие несколько сот душ своих крепостных униатов.

— Что это такое униаты? — спросила Катерина Ивановна. — Это скопцы?

Дровяников передернул плечами, пробормотал: 'Черт знает что такое!' — и неожиданно ушел.

Когда разошлись спать и Столбунский уже дремал, к нему на цыпочках и босиком с таинственным и хитрым видом вошел Дровяников. Столбунскому спросонья подумалось, что он пришел обрадовать его известием, что он покупает его лес.

— Пора, — прошептал Дровяников.

— Что пора?

— Начинать водевиль. Я беру на себя роль Яго.

Столбунский плотнее закутался в одеяло.

— Сплю. Мертвым сном сплю! — сказал он, отворачиваясь к стене.

Дровяников круто повернулся и ушел. Кажется, он и теперь, как давеча в роще, проговорил сквозь зубы: 'Черт знает что такое!'

VI

На заре Столбунского разбудил его приказчик и со злорадством сообщил, что вместо пятидесяти косарей, которых должны были за выгоны выставить сегодня мужики, пришло всего пятнадцать. Сено было важной статьей дохода, погода стояла хорошая, а мужики не шли.

— Ступайте к уряднику и вместе поезжайте выгонять должников, — сказал Столбунский.

— Поеду… Только овес лошадям надо выдать.

— Выдам я.

— Сейчас поеду… Людям на хлеб муки еще надо.

— И это я сделаю.

— Не знаю как: кухарка говорит, что велели господам крендели печь, — так пшеничной муки…

— Велел.

— Лесники пришли, просят отвесить месячину.

— Что так рано?

— Говорят, все съели.

— Не дам: еще пять дней осталось до месяца.

— Я им говорил. Что ж, говорят, нам помирать?

— Пусть семьям на деревню не таскают.

— Я им это объяснял… Корова вчера хвост в лесу оторвала, а скипидара — залить — нет: последний раз в город ездили — не вспомнили. Кровельщик чинить крышу на гумне тоже не пришел. Сохрани бог, дождь: ток наш пропадет, хоть новый делай…

И долго еще приказчик с видимым удовольствием перечислял, что непременно нужно сделать, но чего никак нельзя сделать.

— Хорошо, хорошо, — перебил его Столбунский. — Поезжайте. Косарей, которые пришли, я сам расставлю.

Разрешив задачи, заданные ему приказчиком, Столбунский велел седлать лошадь. Его клонило ко сну, он смотрел на двор, освещенный желтыми лучами всходившего солнца, и сердито завидовал своим гостям, которые могли спать, сколько им угодно. Но тут он увидел Кесарийского, который выходил из рощи, недавно проснувшегося и немного опухшего со сна, но сиявшего удовольствием.

— Что за утро, что за утро! — крикнул он Столбунскому.

Столбунский оглянулся вокруг.

— А, в самом деле, славное утро! — проговорил он. — Я за хозяйством и не разглядел.

— Варвар! У самого Тургенева нет лучшего! А с вашей площадки теперь чудеса видны: вся долина в тумане, который волнуется, — точно чудовищное наводнение… Куда вы собрались?

— В луга.

— В луга, в этот туман?! Ну, и я с вами.

Не без труда нашли другую лошадь и другое седло и поехали.

Спустившись с крутого берега, они очутились в лугах. Эти луга, сверху казавшиеся ровными, на самом деле были изрыты стремлениями весенних половодий. Всюду были старые речные русла, протоки и озера. Длинные горбы чередовались с неглубокими оврагами. Валялись громадные, рогатые, черные колоды, занесенные водой. У вод стояли густые заросли ивняка, гнувшегося под хмелем и вьюнками, раскрывавшими свои большие белые колокола. Местами приходилось ехать рощами старинных дубов, береста, с его ветвями-перьями, и старух серебристых ветел. Утренние нахолодавшие воды темнели и казались тяжелыми. В воздухе было почти холодно. Слышались странные хриплые крики больших приднепровских птиц.

— Вот оно, настоящее белорусское утро! — сказал Кесарийский, притихший среди этой новой обстановки.

Столбунский, лишь только очутился в лугах, почувствовал себя весело и бодро. Днепровская долина была совсем другая страна, чем окружающая. Тут была иная почва, мощная, неистощимо плодородная, другие травы, иные цветы, иные птицы и рыбы. Это было царство большой реки, которая жила по-своему: ее травы поспевали месяцем позднее, ее ландыши цвели в июне. Столбунский любовался этим царством, которое теперь, все в росе, начинало проникаться теплым, как кровь, солнечным светом. Столбунский наслаждался и этой росой, и этим разливающимся теплом. Ему как будто передавалась эта спокойная и грубая сила, нужная ему для грубого дела хозяйничанья в грубой стране, среди грубых людей.

Когда приехали на место и Столбунский расставил косарей, он передал Кесарийскому то, что чувствовал.

Кесарийский любовался утром, лугами и самим Столбунским.

— Да, да, — сказал он. — Природа, независимость, упорный труд. Что еще нужно человеку для душевного равновесия? Счастливец!

— Слишком скоро вы произвели меня в счастливцы, — возразил Столбунский. — Природа, конечно, — прекрасно, независимость — очень хорошо, но упорный труд, который только в долги вводит, я хвалить не

Вы читаете Рассказы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату