бы в умиление от Кузьмы Минина Островского — увидел бы в нем плоть от плоти своей — а что значит этот самый Минин для Гончарова и для Писемского?.. В Гоголе были те же веянья, какие и в Григорьеве, — и этого он не заметил! Вообще Григорьев менее всего способен был иногда угадывать тех, которые были по духу, стремлению и складу своей натуры — родня ему.
К приговору друга вашего о моем романе 'Свежее преданье'[910] я разве только потому неравнодушен, что вижу в нем одну только тайную интригу против меня, как против человека, который, чего доброго, будет иметь какой-нибудь голос в редакции 'Времени' и который в то же время перестал быть его страстным поклонником…
Интрига эта ему удалась — так же, как и у Кушелева[911]… Вы не могли не поверить великому критику…
На его замечания или приговор я отвечаю вам следующее:
1. Кружок зеленого наблюдателя[912] был в то время самый живой — свежий и увлекательный кружок. Этот орган был единственным в то время поклонником того же кумира, которому поклонялся Григорьев — а именно Мочалова. Этот орган был колыбелью Белинского… и, подобно 'Москвитянину', не остался гласом, вопиющим в пустыне. Влияние Клюшникова[913] было на многом заметно. Его знала вся образованная часть московского общества — об Огареве же не было еще ни слуху, ни духу — сам Григорьев не имел о нем ни малейшего понятия[914].
2. Рисуя Камкова, я не хотел его идеализировать — напротив, сам смотрел на него как на лицо, уже отошедшее — и ненужное. Моя героиня только что еще появлялась в романе — именно княжна — и почему Григорьев догадался, что Камкова я срисовал с Клюшникова? — я никогда ему этого не говорил. — Видно, портрет верен!
3. Перечел стихи Огарева — про ту, которая шла
и скажу только одно — что под этими водяными стихами я не захотел бы видеть своей фамилии. Прочтите их сами на странице 158 сочинений Огарева…
Плохой был судья Григорьев, когда пристрастие заменяло ему вкус.
4. Откуда я взял, что такие фигуры, как Камков, могут попасть в острог![916] Оттого, что в прошлое царствование много таких фигур пропадало (могу привести факты). Герой мой не был героем Дела, но героем Слова мог быть — а, стало быть, и мог и пострадать в такое время, когда из столиц высылали вон за нескромное слово о полиции [917]… (!)
Если б Григорьев не сквозь стекла с фантастическими отражениями глядел на жизнь — а просто, как и аз грешный, то не упрекнул бы меня в тупоумии…
5. Какой такой особенный характер видел Григорьев в Случевском? [918] Он рассыпался от одной насмешки 'Искры' — а я не рассыпался и от насмешки Белинского[919], в которого верил — и которому когда-то поклонялся. Орленок Случевский не мог не сделаться орлом, если он был орленок, — отчего же он им не сделался?..
6. Григорьев пишет, что я только и жил в салонах московских бар, — это самое обидное и самое несправедливое обвинение!.. — Григорьев был студентом, во всем обеспеченным, ездил в своем экипаже, на своих лошадях — был маменькин сынок и нигде не смел засиживаться позднее девяти часов вечера — я же жил без всяких средств, часто не знал, где преклонить свою голову, — ночевал беспрестанно в чужих домах, и если посещал салоны, то именно те самые, где было веянье той могучей мысли, о которой пишет Григорьев. Меня влекло туда любопытство — жажда послушать, о чем беседуют глубокие мыслители.
У кого я бывал в салонах? — У Чаадаева, у Хомякова, у Киреевского, у Аксакова, даже раза два был у Герцена. Но туда ходил я не танцевать и не волочиться. Чем же я виноват, что глубокие мыслители Москвы только и жили, что в салонах — только салоны и наполняли своими речами и спорами. Если б они пошли на площадь, или в кабак, или за Москву-реку — и я тогда пошел бы за ними, ибо в них была вся тогдашняя умственная жизнь Москвы…
Остальная жизнь или дух Москвы ничего не давал нам, кроме самодуров + взяточников + приказных — да еще поклонниц сумасшедшего Ивана Яковлевича[920]… Григорьев, как Дон-Кихот, не одну московскую Дульцинею мог принять за высокое идеальное создание [Он и не знал реальной Москвы — он то обожал ее бессознательно, то она становилась ему противна] — и наоборот — встретить идеал и оплевать его — или отнестись к нему с гамлетовским недоверием. Вот пока все, что могу я вам написать, — знаю, что это с моей стороны, быть может, дерзость непростительная, но то, что я писал к вам, — не новость… Если я был несправедлив к Григорьеву — то и он платил мне такою же несправедливостью… Так, например, в одной из статей своих он намекает, что мой идеал — ложь, которая ходит в виде женщины[921], — он сказал это по поводу стихотворения 'Иногда':
Ложь иногда ходит в виде
Женщины милой и скромной.
Какой, дескать, легкий, пустой идеал у этого Полонского!
Не говоря уже о том, что все стихотворение не понято, — Григорьев как критик мог бы хоть вспомнить мою Аспазию — мой действительный идеал — Гражданку, не потерявшую женственности — окруженную изяществом и в то же время демократку по духу[922]…
Но довольно! — Повторяю, письмо мое Григорьева обидеть не может. Он уже вне всякой обиды… Если же оно вас обидит за него, то простите меня великодушно[923]…
Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.17906.
Черновик и перебеленная копия // ИРЛИ. — 11769.XVIIIб16.
54. И. А. Шестаков — Н. Н. Страхову
<С.-Петербург> 2 июня <1865 г.>
Поездка моя в Воронеж, кажется, состоится; но я поеду 15 июня, а возвращусь 5 июля — как видите, время очень короткое. Поэтому я бы просил вас, если можно, устроить дело насчет сына Федора Михайловича в мою пользу. Мне кажется, что те три недели, которые я не буду в Петербурге, молодой человек, живя у нас, будет отдыхать, а там, когда я возвращусь, примется за дело. По словам вашим, за юношею не требуется такого надзора, чтобы он ходил со двора с провожатым; следовательно, он может жить у нас некоторое время и без меня. Впрочем, представляю усмотрению Федора Михайловича, но скажу, однако ж, что мне желательно было бы не упустить случая приобрести что-нибудь — в моем положении всякое подспорье — много значит[924]…
Автограф // ЦНБ АН УССР. — III.18770.
55. Э. Ф. Достоевская — А. П. Иванову
<С.-Петербург. Август-сентябрь 1865 г.>
Ваше письмо[925] ужасно обеспокоило меня, потому что при теперешних наших обстоятельствах именно только в некоторой мере несправедливых упреков со стороны людей, которых я издавна привыкла любить и уважать, я была бы в отчаянии, если б не могла объяснить их вашей отеческой заботливостью о своих детях, которые совершенно безвинно должны отчасти перенести постигнувшее нас несчастие. Мне, может быть, самой также не легка мысль, что мы послужили причиной такого несчастного события. Я уверена, что вы сами этому поверите, когда пройдет первая вспышка негодования на нас: ибо, по крайней мере, до сих пор я ничего не сделала, что могло бы заставить вас сомневаться в чести, совести и долге, к которым вы обращаетесь в своем письме ко мне[926]. Вероятно вы, как и многие, думаете, что у меня есть еще средства, скрытые мною от всех, по всей вероятности, — честнейшим и благороднейшим словом, что никаких средств нет, и если б Маша[927] не давала теперь уроков в институте, нам было бы нечего