Я, как и третьего дня, решился остаться до самого конца музыкально-литературного вечера. Мне было любопытно знать, чем окончатся пушкинские торжества и какое конечное впечатление оставят они в слушателях и зрителях. К сожалению, впечатление это, по крайней мере на меня лично, было далеко не удовлетворительно <…>
Знаменитый апофеоз вышел еще более смешным и странным, чем в первый раз. Появление на сцену русских писателей, актеров, актрис и директора частной гимназии третьего дня еще можно было, пожалуй, объяснить увлечением, восторгом и другими подобными чувствами, возбуждаемыми под влиянием данной минуты или известного, скоропреходящего настроения. Но повторение литературного и артистического Олимпа за бюстом Пушкина, с венками, глупым глазением на публику под блеском электрического освещения, уже теряло свой характер первобытной непосредственности и являлось простым ломаньем комедии по заказу. Прохождение по сцене с венками в руках писателей и артистов, складывание венков к подножию бюста, до известной степени извинительное в первый раз, во второй уже напоминало казенные реверансы институток перед важною особою, присутствующею на экзамене, или фиктивные коленопреклонения мальчиков в католических церквах, когда они пробегают мимо алтаря. Появление в апофеозе разных Максимовых, Потехиных, Мельниковых, Каменских еще, пожалуй, можно объяснить их самодовольством и самомнением; но я не понимаю, как Достоевский, умный, как кажется, человек, мог согласиться на личное участие в этой глупой комедии апофеоза и принять на себя такую странную в ней роль! Уж лучше бы он и во второй раз предоставил Тургеневу дешевую честь увенчания фиктивного Пушкина на фиктивном апофеозе русской литературы, которая сама показалась мне какою-то фикциею в этот вечер[1343]…
Автограф // ЛБ. — Ф. 48.16.3.
См. примеч. к № 201.
204. Соловьевы — А. Г. Достоевской
Телеграмма
Саблино. 10 июня 1880 г.
Перешлите Федору Михайловичу. Радуемся за всё. Понимайте. Примите от нас более чем слова[1344].
София, Юлия, Владимир Соловьевы
Подлинник // ЛБ. — Ф. 93.11.8.121.
205. С. А. Юрьев — О. Ф. Миллеру
<Москва> Середина июня 1880 г.
…Празднества прошли великолепно. Они описаны хорошо в газетах, но прибавить устно можно было бы многое <…>
Вообразите, что сделал со мною Достоевский. Приехав в Москву, он мне сказал, что свою речь о Пушкине он привез для моего журнала. Уверенный в этом, я ни у кого не просил речей[1345]. В этом уверял меня Достоевский в продолжение десяти дней, даже восьмого числа в двенадцать часов дня, — и вдруг девятого вечером говорит мне, что речь свою он отдал в 'Московские ведомости'. Мысль об этом пришла ему в голову, ради денежного расчета, ночью с восьмого на девятое число. Расчет этот состоит в том, что он до 15 июня (единовременно с 'Московскими ведомостями') выпустит свою речь в форме № 1 'Дневника писателя' за 1880 год, дневника затем выпускать не будет. Когда я сказал на это, что я охотно бы согласился на такую операцию его с его статьей, — 'Да, видите ли, — говорит он на это, — что речь моя в газете будет печататься разорванно, так как не поместится в одном номере, и публика может иметь всю речь целиком за раз напечатанную'. — Признаюсь, я был крайне удивлен и не совсем верю такому расчету и по многим признакам имею основание и причины думать, что на Достоевского имели влияние подговоры Суворина и Каткова (sic!). Объявляя о своем решении, Достоевский поклялся честью, что по окончании своего романа в ноябре он тот же час начнет писать рассказ для меня, и уверял меня в своей любви. Я последнему верю, ибо сам чувствую большую симпатию к нему и в моей речи на обеде, который мы (двадцать человек) ему давали, высказал искреннее мое понимание его сочинений и отношения моего к нему. Но кто меня возмущает, это И. С. Аксаков, с которым, однако, мы в самых лучших дружеских отношениях, и высказываю я ему это прямо <…>
Праздник прошел великолепно и оставил много светлого на душе всех[1346]…
Автограф // ЛБ. — Ф. 93.11.10.17.
206. Из дневника А. А. Киреева
<Москва> 23 июня 1880 г.
…Аксаков вполне подтверждает как то, что 'начальство' тянет молодежь в яму, так и то, что молодежь очень бы желала выйти на другую дорогу, видеть не одно лишь отрицание, а и что-либо положительное; в этом отношении речь Достоевского была, по словам Аксакова, крупным событием. Достоевский — ex-каторжник, ex-революционер[1347] — и вдруг говорит и про идеалы, и про обязанности, и про бога!! Этого молодежь давно не слыхала.
Автограф // ЛБ. — Ф. 126.2.8.
207. Н. К. Лебедев (Морской)[1348] — А. С. Суворину
Ревель. 10 июля 1880 г.
…Я все время живу в волнениях и огорчениях: 'Стрекоза' и 'Шут' преследуют меня разной мерзостью; Маркс[1349], человек глупый, не понимая истинного значения этих нападок, теснит меня черт знает как; Берг[1350], человек не умный, боится пропустить всякую мало-мальски живую и удачную сцену, думая, что она не подходит к семейному чтению (зимой, когда я сдал роман, этого не думал, а теперь, после прекращения 'Содома'[1351], сбитый разными Соловьевыми и Маркевичами с толку, радикально изменил свой образ мыслей). А между тем, даже в этом написанном за два месяца романе, изуродованном Марксом и Бергом, Ф. М. Достоевский хвалит некоторые сцены, а об одной говорит, что был бы доволен, если бы сам написал так[1352]. Все это огорчает и угнетает, — порой одолевает какое то отчаяние, порой положительно тупое равнодушие[1353]…
Автограф // ЦГАЛИ. — Ф. 459. — Оп. 1. — Ед. хр. 2263.
208. И. С. Аксаков — О. Ф. Миллеру
Троекурово. 14 июля 1880 г.
…И я очень жалею, что вас не было в Москве на пушкинских празднествах[1354].
Вышло, как и всегда у нас бывает, совершенно неожиданно хорошо и как-то само собою, вопреки нелепости людской, тысяче промахов и нашему скептицизму. Как хотите, а воздвижение памятника Пушкину среди Москвы при таком не только общественном, но официальном торжестве — это победа духа