примерзнуть.

Пока профессору помогают подняться в кабину, мы с Юрой загружаем керны — пробы снега и льда, взятые в разных районах Антарктиды и упакованные в дюралевые ящики. Они — легкие, по меркам «Мирного», но здесь, на «Комсомолке», на высоте 3520 метров, где не хватает кислорода и каждое движение требует немалых усилий, мы с Серегиным начинаем задыхаться, поработав всего несколько десятков секунд. Но их хватает, чтобы керны оказались в самолете. Возвращаемся на свои рабочие места, успев мельком попрощаться с теми, кто остается. Тябин показал пальцем на мою рубашку и покрутил им у виска — жест понятный каждому, да и сам я уже оценил собственное сумасбродство: «Ну и дурак же ты, Кравченко». Бухнувшись в кресло, пристегиваю ремни, ставлю ноги на педали, кладу руки на штурвал и ловлю себя на мысли, что делаю это автоматически, поскольку все мое существо подчинено одному мучительному до боли желанию вдохнуть побольше воздуха, который, похоже, навсегда покинул нашу пилотскую кабину. Серегин пытается сделать то же самое — я слышу его попытки вздохнуть поглубже даже сквозь гул моторов.

— Пора, — говорит Костырев, приветливо машет рукой Тябину, который показывает нам, что путь для Ил-14 свободен, и выводит двигатели на взлетный режим. Я чувствую, как жестко и в то же время аккуратно командир держит штурвал. Машина набирает скорость, и по мере ее нарастания каждая неровность полосы все сильнее бьет по лыжам, по самолету, по нашим нервам. Резкий боковой ветер пытается снести Ил-14 с полосы, и теперь мы удерживаем его на курсе уже вдвоем. Я забываю об удушье, о боли, которую причиняют мне прихваченные холодом горло и бронхи, о замерзших пальцах — мы должны нормально взлететь, и я не имею права ни на какие другие чувства и мысли, кроме тех, что связаны с движением машины.

120-140 км/ч. Удар. 145 км/ч. Удар. Кажется никогда еще наш самолет не разбегался так медленно. Удар. Рывок в сторону. Парирован. Когда же закончится эта пытка?! Удар. Наконец, Костырев чуть заметным движением берет штурвал на себя, и мы повисаем в воздухе. Какое блаженство!

Высоту наскребаем по сантиметрам. Естественное, выработанное годами, почти инстинктивное, желание взять штурвал на себя, чтобы побыстрей уйти от «подстилающей поверхности», здесь приходится в себе глушить. Большая высотность, разреженность воздуха, обедненного кислородом, низкая температура диктуют свои правила взлета, которые отличаются от тех, которые ты исповедуешь на уровне моря. Проходим километров двадцать, прежде чем стрелка высотомера подсказывает, что мы на высоте сто — сто двадцать метров над ледником.

— Кравченко, пойди узнай, как там наш больной, — по фамилии командир называет меня, если чем-то недоволен.

Покорно покидаю кресло. На мой вопросительный взгляд профессор Бауэр, которого с максимальным комфортом устроили на чехлах от двигателей, отвечает международным жестом, подняв вверх большой палец. Что ж, надо отдать должное мужеству этого ученого — его ответ и внешний вид противоречат друг другу. Ничего, скоро пойдем к морю, ему станет легче. Надеюсь, и мне тоже, потому что начинает душить кашель. Прикрываю рот платком, а когда откашливаюсь, замечаю на нем мелкие капли крови. Профессор сочувственно улыбается, отвечаю ему тем же, и надеюсь моя улыбка выглядит радостней.

Возвращаюсь, наклоняюсь к Серегину:

— Юра, ты как?

— После этой посадки на «Комсомолке» я стал яростным противником стадного чувства, поскольку именно оно вывалило меня раздетым из самолета вслед за моим лучшим другом Евгением Кравченко, — в последние слова он постарался вложить всю иронию, которой наградила его природа.

— Да, Юрий Никитич, над собственной индивидуальностью вам еще работать и работать, — не остался в долгу и я. — Поскольку, как таковая, она находится в зародышевом состоянии. О чем, как вы

верно заметили, свидетельствует последняя наша совместная работа по загрузке кернов.

— Иди, иди, — Серегин не любил, когда последнее слово оставалось не за ним, — сейчас твою сильно развитую индивидуальность командир шлифовать будет. Заранее прими мое сочувствие.

В кабину я вернулся с плохими предчувствиями, но начал бодро: — Командир, профессор в норме, передавал наилучшие пожелания...

— Спасибо, — оборвал меня Костырев. — А вот от тебя я не хотел бы получать приветствия... с того света. В «ящик» загреметь хочешь? Герои нашлись — в рубашках на «Комсомолке» разгуливать.

— Да я...

— Что ты? — не дал мне и слова сказать Костырев. — Тебя зачем сюда послали? Зачем деньжищ гору потратили? Чтобы вы с Серегиным завтра слегли, а за вас другие отдувались?

— Михаил Васильевич...

— Нет уж, не для того тебя в училище, в «Полярке» готовили, не для того лучшие люди тебе доверие оказывали, ручались за тебя, чтобы ты здесь в самом начале зимовки из строя вышел. На фронте за такое головотяпство знаешь что полагалось? Но там хоть замену тебе нашли бы. А здесь, что будет экспедиция делать, если наш экипаж выйдет из строя? До четырех считать умеешь? Раз, — выскочили в рубашках, два — слегли в «Мирном», три... Дальше считай сам.

— Бойко! — позвал он радиста и, когда тот наклонился к нему, сказал: — Сделай им два горячих чая и профессора угости.

— Хорошо, — Петр Васильевич повидал на своем веку столько, что перестал уже чему-либо удивляться.

На подходе к «Мирному» я вышел к Бауэру. Ему явно стало лучше — исчезла одышка, на лице появился румянец. А нам? Возвращаясь, я проходил мимо Серегина, он остановил меня и украдкой показал носовой платок с пятнами крови. Я молча показал ему такой же свой.

— Что будем делать? — спросил Юра.

— Морозом бронхи прихватило, — кое-какие медицинские знания я уже приобрел, — вот их и надо поберечь.

Когда прилетели в «Мирный», профессора медики забрали себе в медпункт. А я? Больше всего мучило то, что я действительно мог заболеть, слечь и сорвать напряженный до предела график полетов. Из ничего, из пустяка родилась бы ситуация, выпутываться из которой пришлось бы Минькову, Костыреву, Мельникову... От этого «открытия» даже угроза болезни ушла на какой-то дальний план, потому что в «Полярке» не было ничего страшнее, чем поступок, которым ты подвел своих товарищей. Нет, здесь не бьют до «синяков», не стегают — щадят, учат, советуют. Но если эта наука не помогает, вини только себя. А ведь меня же учили, как себя вести на «Востоке», на «Комсомолке»... Да еще и штурмана прихватил.

Черная дыра

Я лежал на койке один в комнате, и невеселые эти мысли бередили душу, терзали сознание. Костырев играл с Межевых на бильярде, где-то звучала музыка... Раздался стук в дверь, и не успел я ответить, как вошел Миньков.

— Лежишь? — спросил он. — А мог бы и чайком угостить.

Я вскочил, налил горячего чаю, благо только что согрел. Борис Алексеевич разделся, аккуратно повесил куртку, сел к столу, взял чашку в озябшие руки:

— С командиром мы уже этот полет обмозговали, теперь хочу тебе кое-что показать. Доставай карту.

... Пройдут годы, десятилетия. Я сам буду рисовать другим экипажам схему трассы между «Мирным» и «Молодежной», но никогда не забуду того вечера, когда Миньков делился со мной своим пониманием этого маршрута. И не потому, что он объяснял, где какие ветры дуют, куда лучше уходить на вынужденную посадку, нет... Важно, как он это делал. Кристально чистый и честный человек, он и в других людях видел только себе подобных. И нужно было немало потрудиться, чтобы разрушить эту его веру. Подняв меня с постели и начав разговор как равный с равным о нашей работе, он тем самым дал мне понять, что завтра мы вместе пойдем по трассе, которая потребует от всех нас не только профессионализма, но и в случае каких-то непредвиденных обстоятельств — проявления лучших человеческих качеств, в наличии которых у меня он не сомневается, почему и затеял этот разговор.

Пришел Костырев, подсел к столу. От полета на «Молодежную» разговор перешел на другие темы, а

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату