прожгли в боку зверя. Палатка-прилипала закрыла ее, точно волдырь; изнутри 'чертик' передавал нам картину разворачивающегося опыта в другой перспективе — от первого лица.
Сэр. Мы знаем, что 'Роршах' обитаем. Готовы ли мы рисковать дальше, провоцируя его жителей? Готовы ли мы рискнуть их жизнями?
Сарасти не то чтобы посмотрел на нее и не то чтобы ответил. Но если бы ответил, то фразой в духе 'не понимаю, как такое мясо доживает до взрослых лет'.
Одиннадцать минут до апогея, и Аманда Бейтс сожалела — не в первый раз, — что экспедиция находится не под военной юрисдикцией.
Прежде чем приступить к опытам, мы дождались максимального отдаления. 'Роршах' может воспринять наши действия как враждебные, согласился Сарасти без всяких следов иронии в голосе. Сейчас вампир стоял перед нами, глядя, как разворачивается на столешнице изображение. Блики отражались в его глазах, не до конца скрывая глубокий блеск зрачков.
Десять минут до апогея. Сьюзен Джеймс мечтала, чтобы Каннингем затушил свою долбаную сигарету. Дым вонял, втягиваясь в вентиляцию, и никакой необходимости в нем не было. Всего лишь манерный анахронизм, способ привлечь внимание; если ему требовался никотин, пластырь подавил бы судороги столь же легко, только без дыма и запаха.
Но лингвист думала не только о курении. Она размышляла о том, зачем Каннингема в начале вахты вызвал к себе Сарасти и почему биолог после этого так странно на нее поглядывал. Меня это тоже интересовало. Пробежавшись по меткам времени в КонСенсусе, я обнаружил, что в тот же самый момент кто-то заглядывал в ее историю болезни. Я проверил данные, позволил образам поболтаться в черепе; сориентировался на повышенный уровень окситоцина как вероятную причину разноса. Вероятность того, что Джеймс стала, на вкус Сарасти, слишком доверчива, — восемьдесят два процента.
Понятия не имею, как я это подсчитал. И никогда не имел.
Девять минут до апогея.
Пока 'Роршах' не потерял из-за нас и пары молекул воздуха. Сейчас все изменится. Картинка базового лагеря разделилась, точно бактерия: одно окошко теперь показывало палатку ракушку, другое — широкоугольную панораму поверхности вокруг нее с тактическими диаграммами.
Восемь минут до апогея. Сарасти выдернул пробку.
Внизу, на 'Роршахе', наша палатка лопнула, как жук под каблуком. Из раны хлестнул гейзер; по краям его бушевала пурга, вывязывая заряженные кружева снега. Атмосфера рвалась в вакуум, рассеивалась, застывала. Космос вокруг базового лагеря наполнили искры. Это казалось почти прекрасным.
Вот только не Бейтс. Она наблюдала за кровоточащей раной, и лицо ее было не выразительней, чем у Каннингема, только челюсть свело столбняком. Взгляд бегал от одного окошка к другому, высматривая существ, задыхающихся в тени.
'Роршах' дернулся.
Вздрогнули колоссальные вены и артерии; но ветвям прокатилась волна сотрясения. Эпицентр начал изворачиваться: огромный кусок пробитого отростка вращался вдоль своей оси. По оконечностям поворачивающегося участка, там, где он касался неподвижной части 'Роршаха', пролегли морщины; там материал размягчался тянучкой и стягивался, словно кто-то перекручивал длинный воздушный шар, превращая его в низку сарделек.
Сарасти пощелкал глоткой. Кошки порой так делают, заметив птицу за оконным стеклом.
КонСенсус застонал от грохота сталкивающихся миров: телеметрия с полевых датчиков, припавших ушами к земле. Камера на 'чертике' опять потеряла управление. Изображение с нее шло обрезанное, зернистое. Объектив тупо пялился на край пробитой нами дыры в преисподнюю.
Стон затих. Последняя хилая тучка хрустальной пыли рассеялась в пространстве, едва видимая даже на максимальном разрешении.
Трупов нет. По крайней мере, видимых.
Внезапное движение в базовом лагере. Вначале мне померещилось, что сигнал 'чертика' забивают помехи, размывая самые контрастные детали, — но нет, что-то определенно шевелилось, копошилось по краям прожженного нами отверстия, тысячи серых волоконец прорастали сквозь разрез и медленно шевелились в темноте.
— Ничего себе… — пробормотала Бейтс. — Должно быть, падение давления их провоцирует. Ничего себе способ конопатить пробоину.
'Роршах' принялся заживлять рану — через две недели после того, как мы ее нанесли.
Апогей миновал. Дальше только вниз. 'Тезей' начал долгое падение на вражескую территорию.
— Не пользуется диафрагмами, — проговорил Сарасти.
Секс от первого лица — настоящий, как настаивала Челси, — требует привычки: рваные вздохи, грубые шлепки, потная вонь от кожи, испещренной норами и оспинами, целый партнер с целым набором прихотей и капризов. Определенная животная притягательность в этом была, не поспоришь. В конце концов, именно так мы и любились миллионы лет. Но в этой… этой местечковой похоти всегда имелась доля вражды, нестыковки асинхронных ритмов. Не было сходимости. Только перестук сталкивающихся тел в борьбе за господство, где каждый пытается навязать другому свой ритм.
Челси относилась к сексу как к высшему воплощенно любви. Я, в конце концов, начал воспринимать его как рукопашный бой. Прежде, трахая созданий из моего собственного меню или пользуясь моделями из чужих, я всегда мог выбрать контрастность и разрешение, текстуру и позу. Телесные отправления, противодействие несовместных желаний, бесконечные ласки, от которых язык стирается до корня и клейко блестит лицо, — ныне они стали лишь капризами. Опции для мазохистов.
Но у Челси не было опций. Только стандартный набор.
Я ей потакал. Подозреваю, я был не более терпелив к ее извращениям, чем она — к моей неловкости в них. Мои усилия оправдывало совсем другое. Челси любила спорить обо всем на свете, лукавая, вдумчивая, любопытная, точно кошка, и била без предупреждения. Низведенная до уровня избыточного большинства, она продолжала простодушно и ярко наслаждаться жизнью. Взбалмошная и вспыльчивая, Челси была неравнодушна. К Пагу. Ко мне. Хотела узнать меня ближе. Проникнуть внутрь.
Это становилось серьезной проблемой.
— Мы могли бы попробовать снова, — сказала она как-то, когда пот и феромоны еще не рассеялись. — И ты даже не вспомнишь, отчего так мучился. Если захочешь, не вспомнишь даже, что вообще мучился.
Я с улыбкой отвернулся; грани ее лица внезапно показались мне грубыми и непривлекательными.
— Это уже который раз? Восьмой? Девятый?
— Я просто хочу, чтобы ты был счастлив, Лебедь. Настоящее счастье — это огромный дар, и я могу дать его тебе, если только ты позволишь.
— Ты не хочешь, чтобы я был счастлив, — мило промурлыкал я. — Ты хочешь меня наладить.
Она промычала что-то мне под кадык. Потом:
— Что?!
— Ты просто хочешь переделать меня во что-нибудь более… более уживчивое.
Челси приподняла голову.
— Посмотри на меня.
Я обернулся. Она отключила хроматофоры на щеке, переехавшая татуировка трепетала теперь на ее плече.