Одним из самых оголтелых писателей-демократов, призывавших в октябре 'всенародно избранного ' к 'решительным мерам', история запомнит Юрия Нагибина. Он подписал позорное письмо 42 -х, он заявил, что 'брезгливое неучастие в политике — это такая же низость, какой в прежние годы было участие'. Он и после расстрела не раз одобрил все содеянное властью. Его 'Воспоминания', вышедшие вскоре после 93-го года, прояснили мне все, что произошло с ним.
'Новая семья сильно русифицировала меня. Я научился не пить, а осаживаться водкой, научился опохмеляться так основательно, что это нередко переходило в новую пьянку… Были важные открытия. Одно из них: пьяный русский человек не отвечает за свое поведение во хмелю… Один пукнул в лицо домработнице, помогавшей ему надеть ботинки; другой кончил на единственное выходное платье нашей приятельницы, когда та ему позволила ночью прилечь к ней на диван; третий наблевал в ванну, потому что в уборной блевал другой гость; кто-то вынул член за столом и пытался всучить малознакомой соседке; сестра тещи обмочилась во время пляски… '
Это из воспоминаний о своих близких. И написано не Юзиком Алешковским, не Виктором Ерофеевым, даже не Эдиком Лимоновым, а певцом русской природы, тонким лириком пришвинско- паустовской школы, беллетристом, издавшим к 1984 году восемьдесят книг рассказов и повестей, написавшим множество пьес и сценариев, в том числе к фильмам 'Чайковский', 'Председатель'.
Человек, воспевший в фильме 'Председатель' подвиг послевоенного крестьянства, в новом времени, потребовавшем новых песен, стал пробавляться заявлениями о том, что знаменитая трактористка Паша Ангелина была лесбиянкой. Но Бог с ней, с Ангелиной. Выворачивая всю интимную изнанку жизни, мемуарист, вспоминая сексуальные возможности близкой ему женщины, пишет: 'Мы занимались любовью там, где нас застало желание: в подворотнях, подъездах, на снежном сугробе, на угольной куче, на крыше, на дереве, в реке, в машине, в лесу, на лугу, в городском саду, где всегда играет духовой оркестр, просто на улице, у водосточной трубы… И каково же было мое потрясение, когда оказалось, что она еврейка'.
В мемуарах Нагибина похотливость щедро смешана с политикой и с пресловутым еврейским вопросом. Бедный автор! В каких сумасшедших комплексах — сексуальных, национальных, политических — протекла его долгая жизнь! 'Мы гуляем по улицам Кохмы, и слово 'жид ' преследует меня. Жид! Жид! Жид! — кричат прохожие, уличные мальчишки, собаки с потными грязными языками, козы в огородах, шальные кусты акаций, рослые вязы, кирпичные стены Ясюнинской фабрики, где служит отец. Конечно, никто не кричит, но что мне до этого, если это слово кричит во м н е…' (типичная паранойя! — Ст. К.). А 'потные грязные языки 'у собак — невероятно! Но, возможно, художник слова хочет дать понять, что это русские собаки.
На протяжении своих мемуаров автор долго, тщательно, мучительно выясняет, кто оке он на самом деле — еврей или русский. То внутренний голос кричит ему, что он 'жид', и страдания Юрия Марковича становятся невыносимыми. То, выяснив, что его отец-еврей, возможно, и не настоящий отец, а настоящий отец русский, автор впадает в другую шизофреническую фазу и стонет: 'Боже мой, почему я не могу быть евреем, как все'… Словом, причин для раздвоения личности и впадения в маразм у Нагибина сколько угодно.
Десятки книг написал беллетрист в свое время, прославляя нашу армию-победительницу, в том числе и солдат, защитивших от немецкого агрессора Москву, и вдруг на старости лет он заявляет: 'Вскоре подъем, испытанный оставшимся в Москве населением в связи со скорым приходом немцев и окончанием войны — никто же не сомневался, что за сдачей столицы последует капитуляция, — сменился томлением и неуверенностью. Втихаря ругали Гитлера, расплескавшего весь наступательный пыл у стен Москвы…
Многие оставшиеся в городе ждали немцев, но боялись признаться друг другу в этом и потому городили несусветную чушь, чтобы объяснить, почему не эвакуировались… '
Нет, такого еще не было в нашей военной мемуаристике! Счастье автора, что ополченцы, погибшие под Москвой, не смогут прочитать эти мародерские откровения.
Мемуары Нагибина — богатый материал для психиатра и психоаналитика. Только специалисты смогут установить, на чем свихнулся человек — то ли на русско-еврейском вопросе; то ли на осознании того, что по большому счету никакого писателя Нагибина не существует, есть удачливый, ловкий беллетрист и драмодел; то ли на ненависти к России; то ли — и это скорее всего — душевное заболевание автора имеет под собой сексуально-патологическую почву.
Вокруг Есенина в Америке крутился в свое время беллетрист подобного оке масштаба по фамилии Рындзюк (еврей), издавший на Западе книгу 'Записки мерзавца', в которой вывернул наружу все свое вонючее нутро. Мемуары Нагибина, хотя и называются скромно 'Тьма в конце туннеля', очень похожи на откровения Рындзюка.
Вот такого рода психопаты требовали в дни октябрьских событий расправы над писателями-патриотами.
…Начал я эту главу встречей с Юрием Карякиным у памятника Достоевскому на рязанской земле и заканчивать приходится так же, вспоминая его.
Зимой девяносто третьего в Москву приехал Андрей Синявский, осудивший в широко известном по тем временам письме вместе с Владимиром Максимовым и Петром Егидесом октябрьскую бойню.
'Литературка' пригласила к себе Синявского, и Юрий Карякин с Мариэттой Чудаковой стали воспитывать бывшего диссидента.
Чудакова, незадолго до октябрьских событий на 'встрече Ельцина с интеллигенцией' призывавшая его 'действовать решительно' ('Мы ждем от вас решительности', 'не нужно бояться социального взрыва', 'нужен прорыв!', 'Действуйте, Борис Николаевич!' — 'ЛГ' 22 сентября 1993 г.), на этот раз с пеной у рта доказывала Синявскому, что расстрел парламента был необходим ('применение силы в октябрьской ситуации было неизбежно'), Карякин покорно вторил демократической фурии и убеждал Синявского поддержать письмо 42-х 'сторонников решительных мер': 'Мы не должны позволять себе ссориться сегодня'.
Синявский, зажатый в угол, защищался как мог: 'Призывы интеллигенции к президенту формально ничем не отличаются от известного афоризма 'Добро должно быть с кулаками' — по Куняеву'. Услышав мою фамилию, Чудакова истерично взвизгнула: 'В октябре защищали, в сущности, демократию от Куняева!' ('Литературная газета', 2. 03.1994 г.)
Кто-кто, а Синявский знал, как Александр Сергеевич в 'Скупом рыцаре' изобразил сатанинскую силу Золотого тельца, да и Карякин мог бы вспомнить, что Настасья Филипповна бросила в камин пачку ассигнаций на глазах у несчастного Ганечки, который повредился умом, почти как Германн в 'Пиковой даме'.
А гневный Блок, презиравший рыночную Европу:
Ты пышных Медичей тревожишь, Ты топчешь лилии свои, Но воскресить себя не можешь В пыли торговой толчеи! Да и Марина Цветаева была их родной сестрой по русской музе, когда клеймила все 'демократические и рыночные ценности' в пророческих стихотворениях 'Хвала богатым', 'Стол', 'Читатели газет'…
Сергей Есенин, Владислав Ходасевич, Осип Мандельштам — каждый по-своему опрокидывали 'столы меновщиков' и выгоняли 'продающих и покупающих в храме'.
А русский народ был с ними, поскольку жил согласно своим пословицам и поговоркам: 'От трудов праведных не наживешь палат каменных', 'В аду не быть — богатства не нажить', 'Богатому черти деньги куют', 'Не жили богато — нечего начинать'.
Поистине, у страха глаза велики. Преувеличила Чудакова мое участие в трагедии. В ней я был всего