собственной свободы, — добровольной границей, формой отречения от свободы со стороны кого-то другого это требование феноменологически определяет любовь в ее конкретной форме — genitallove, как только что было сказано нашим старым приятелем Балинтом. Вот что помещает ее в промежуточной, двойственной зоне между символическим и воображаемым.
Если любовь целиком увязает, целиком оказывается захвачена той воображаемой интерсубъективностью, на которой я хотел бы сосредоточить ваше внимание, она требует в своей завершенной форме участия в регистре символического, обмена в форме свободного соглашения, реализуемого как 'данное слово'. Тут возникает область, где вы можете выделить различные плоскости идентификации, как мы зачастую неточно привыкли говорить, и целую гамму нюансов, целый веер форм, разворачивающихся между воображаемым и символическим.
Как видите, вопреки балинтовской перспективе, нам следует исходить из радикальной интерсубъективности, из всецелого принятия одного субъекта другим — и это гораздо более сообразно нашему опыту. Лишь задним числом, nachtraglich, опираясь на опыт взрослого, можем мы приступить к некоторому предполагаемому изначальному опыту, отступая постепенно ко все более ранним стадиям и всегда оставаясь в области интерсубъективности. Пока мы придерживаемся аналитического регистра, нам следует исходить из интерсубъективности.
Не существует никакого возможного перехода между регистром животного желания, где отношение является объектом, и регистром признания желания. Интерсубъективность должна присутствовать в самом начале, поскольку она присутствует в конце. И если аналитическая теория считает тот или иной образ действий или симптом ребенка полиморфно перверсивным, то происходит это потому, что перверсия подразумевает измерение воображаемой интерсубъективности. Только что я попытался представить вам это при помощи того двойного взгляда, благодаря которому я вижу, что другой меня видит, а некто третий при этом видит меня увиденным. Никогда не может быть простого удвоения элемента. Я не только вижу другого, я вижу, что он меня видит, а это подразумевает и третий элемент: что он знает, что я его вижу. Круг замкнулся. В структуре всегда имеется три элемента, даже если все три не присутствуют отчетливо.
Картина перверсий взрослого человека очень богата. Вообще говоря, перверсия представляет собой единственный в своем роде путь исследования возможных для человеческой природы способов существования — это внутренний надрыв, зияние, сделавшие возможным проникновение в над-природный мир символического. Однако если ребенок является полиморфно перверсивным, означает ли это, что мы должны переносить на него и то качественное значение перверсии, в котором она присутствует в жизни взрослого? Должны ли мы искать у ребенка интерсубъективность того же типа, что и конституирующая интерсубъективность в перверсии взрослого?
Вовсе нет. На что опираются Балинты, говоря о той первичной любви, которая вовсе не принимает в расчет selfishness другого? — Именно на те слова, которые порой можно услышать от ребенка, любящего свою мать больше всего на свете: 'Когда ты умрешь, мамочка, я возьму твои шляпки', или: 'Когда дедушка умрет^' и т. д. Подобные слова побуждают взрослого заискивать перед ребенком, ибо ребенок начинает казаться им уже едва ли не божеством, которое трудно помыслить себе и чувства которого непостижимы. Когда люди сталкиваются со столь парадоксальными феноменами, когда они не знают уже, что и думать, и должны решать для себя вопрос трансцендентного, — возникает мысль, что находишься либо перед божеством, либо перед животным. Детей слишком часто принимают за божество, чтобы сознаваться в этом, и тогда говорят, что их считают животными. Как раз это и делает Балинт, думая, что ребенок признает другого разве что в отношении к своей собственной потребности. Это совершенно ошибочное мнение.
Простой пример с фразой 'когда ты умрешь' указывает нам, где на деле проявляется основополагающая интерсубъективность у ребенка — она проявляется в самом факте, что ребенок может пользоваться языком.
Как совершенно верно заметил Гранов, в тексте Балинта смутно предугадывается значение того, что я вслед за Фрейдом выделяю в первых детских играх, где ребенок, вызывает (я не говорю — 'называет') присутствие в отсутствии и отбрасывает объект присутствия. Однако Балинт не распознает в этом феномен языка. Он видит лишь одно — ребенок не принимает в расчет объект. Тогда как важнее всего, что это маленькое человечное животное способно использовать символическую функцию, благодаря которой, как я вам объяснял, мы можем привести сюда слонов, какой бы узкой ни была дверь.
С самого начала интерсубъективность дана прежде всего в использовании символа. Исходной точкой всему является здесь способность именования, которое, уничтожая вещь, одновременно переводит ее в символическую плоскость, благодаря чему и возникает собственно человеческий регистр. Именно отсюда начинается все более и более сложное по форме воплощение символического в воображаемом переживании субъекта. Все изменения, которые в жизненном опыте взрослого может претерпеть изначальная вовлеченность в воображаемое, плененность им, моделируются в символическом.
Пренебрегая интерсубъективным измерением, исследователь неизбежно попадает в регистр объектного отношения, из которого невозможно выйти и который приводит как к теоретическим, так и практическим тупикам.
Отличалось ли мое сегодняшнее изложение достаточной законченностью, чтобы мы могли остановиться на этом? Хотя я не хочу сказать, что данная тема не может быть продолжена.
Для ребенка, вопреки тому, что принято думать, существует в первую очередь символическое и реальное. Все, что затем начнет складываться в воображаемом, обогащать и разнообразить его, будет исходить из этих двух полюсов. Вы в некотором смысле правы, если думаете, что ребенок более подвластен воображаемому, чем остальному. Воображаемое — здесь. Однако оно нам совершенно недоступно. Доступ к нему мы можем получить лишь опираясь на его реализацию у взрослого.
Пройденная, прожитая история субъекта, история, к которой мы пытаемся подступиться в нашей практике, — это вовсе не то, что пытался вчера вечером представить вам докладчик как дремоту, возню пациента во время анализа. Подступиться к этой истории мы можем — и именно этим мы и занимаемся, осознавая то или нет — лишь посредством детского языка у взрослого. Я продемонстрирую вам это в следующий раз.
Ференци отлично сумел понять важность этого вопроса что в психоанализе заставляет ребенка заговорить внутри взрослого? Ответ совершенно очевиден — то, что было вербализовано с нарушением непрерывности.
2 июня 1954 года.
XVIII Символический порядок
Извращенное желание.
Господин и раб.
Цифровое структурирование
поля интерсубъективности.
Холофраза.
Речь в переносе.
Ангеяус Силезиус.
В прошлый раз мы остановились на дуальном отношении в первичной любви. Как вы могли видеть, Балинт рассматривает согласно данной модели и само аналитическое отношение что он со всей строгостью называет twobodies' psychology. Я думаю, вы поняли, в какой мы заходим тупик, когда воображаемое отношение, которое мыслится гармоничным и насыщающим естественное желание, становится центральным понятием.
Я постарался показать вам это на примере феноменологии перверсивного отношения. Мы остановили наше внимание на садизме и скопофилии, отставив в сторону гомосексуальное отношение, которое потребовало бы чрезвычайно подробного изучения воображаемой интерсубъективности, ее переменчивости, непостоянства ее равновесия, ее критического характера. Наше изучение воображаемого интерсубъективного отношения разворачивалось вокруг феномена взгляда.