разговаривает само по себе. Субъект может наблюдать, как оно появляется оттуда в форме вещи, весьма далекой от предмета, который мог бы принести ему удовлетворение, — вещи, по отношению к нынешнему характеру его намерений самой неуместной. Вот что такое галлюцинация в ее радикальном отличии от интерпретационного феномена. А вот свидетельство о ней, записанное под диктовку субъекта рукою Фрейда.
Субъект рассказывает ему, что 'пятилетним ребенком он играл с няней в саду, делая надрезы в коре орешника (роль которого в его сне известна). Неожиданно он с необъяснимым ужасом заметил, что разрезал себе мизинец (на правой руке или на левой — этого он не помнит), и что мизинец этот держится только на коже. Боли он при этом не испытывал — только страшное волнение. Сказать что бы то ни было находившейся от него в паре шагов няне у него не хватало духу. Он опустился на скамью и сидел, не в силах снова взглянуть на раненый палец. В конце концов он успокоился, посмотрел-таки на палец, ипредставьте себе — тот оказался невредимым'.
Предоставим самому Фрейду со свойственной ему скрупулезностью подтвердить, используя тематические резонансы и биографические соотношения, извлеченные им из субъекта путем ассоциации, все символическое богатство этого галлюцинаторного сценария. Но не позволим этому богатству вскружить нам голову.
В отношении предмета, нас интересующего, мы гораздо больше узнаем из того, что данному явлению сопутствует, нежели из самого рассказа, который подчиняет явление условиям возможности его передачи. То, что содержание его укладывается в эти условия настолько хорошо, что становится неотличимо от известных мотивов поэзии и мифологии, ставит нас, конечно, перед серьезной проблемой. Но хотя формулировка проблемы возникает сразу же, не исключено, что решение ее следует отложить до следующего этапа — хотя бы лишь для того, чтобы мы с самого начала знали, что простым решением здесь не обойтись.
И в самом деде: в рассказе об этом эпизоде бросается в глаза факт, для понимания его совершенно не нужный, скорее наоборот — мы имеем в виду неспособность субъекта рассказать о случившимся в момент, когда оно произошло. Обратим внимание на то, что перед нами случай, обратный той трудности в отношении забытого имени, которую мы с вами только что анализировали. Там субъект потерял способность распоряжаться означающим, здесь же его останавливает странность означаемого. Дело доходит до того, что он бессилен даже дать знать о чувстве, которое при этом испытывает, хотя бы в форме крика о помощи — и это несмотря на то, что рядом человек, более чем кто-либо готовый на этот призыв откликнуться: его любимая няня.
Больше того — если вы позволите мне употребить, ради выразительности, словечко, заимствованное из просторечия, я бы сказал, что он 'не возникает'; его описание собственного поведения в этот момент наводит на мысль, что он не просто замирает в неподвижности, а затягивается в какую-то временную воронку, возвратившись из которой он уже не в состоянии сосчитать круги, преодоленные им во время спуска и подъема, тем более, что возвращение на поверхность обычного времени никак не зависело от его собственных усилий.
Эта черта немотствующего изумления встречается замечательным образом еще в одном случае, почти точной копии этого, сообщенном Фрейду случайным корреспондентом.'
Черта временного провала непременно получит какие-то значимые соответствия.
Мы найдем их в тех формах, в которых происходит припоминание в момент рассказа. Вы знаете, что когда субъект собирался говорить, ему вначале показалось, что он эту историю прежде уже рассказывал, и что эта деталь галлюцинаторного феномена показалась Фрейду достойной отдельного рассмотрения, став впоследствии предметом одной из работ, которые стоят в этом году у нас в программе.
Что касается способа, которым Фрейд эту иллюзию воспоминания объясняет — а объясняет он ее тем фактом, что субъект прежде несколько раз рассказывал ему, как его дядя купил ему по его просьбе карманный нож, в то время как сестра его получила в подарок книгу, — то он будет занимать нас лишь постольку, поскольку в нем подразумевается нечто от функции памяти как экрана, Другой аспект процесса припоминания сближается, как нам кажется, с идеей, которую мы собираемся высказать. Мы имеем в виду поправку, которую субъект вносит в свой рассказ задним числом: орешник, о котором в этой истории идет речь; орешник, который, знаком нам не хуже, чем ему, когда он упоминает о присутствии его в своем кошмарном сне, представляющем в материале этого случая некоторым образом самый существенный элемент — орешник этот, оказывается, привнесен в его сон извне, из воспоминания о другой галлюцинации, где не себе, а дереву ребенок пускает кровь.
Все это вместе взятое не говорит ли нам о том, что во вневременном характере припоминания просматривается нечто вроде первичного отпечатка того, что, собственно, припоминается?
Ср.: 'Ober fausse reconnaissance (deja roconte) wahrend der psychoanalytishen Arbeit' — G. W., X, S. 116–123; цитата на S. 122. Имеется в виду только что цитированная статья.
И не обнаруживается ли в этом характере нечто не то чтобы идентичное, а, можно сказать, дополнительное по отношению к тому, что происходит в широко известном явлении дежа ею, которое, будучи для психологов камнем преткновения, так и осталось, несмотря на множество предложенных объяснений, неясным и о котором отнюдь не случайно и не от избытка эрудиции напоминает нам Фрейд в статье, которую мы сейчас обсуждаем.
Можно сказать, что чувство дежа ею идет навстречу блуждающей галлюцинации, что это не что иное, как воображаемое эхо, возникающее как реакция на элемент реальности, который принадлежит тому пределу ее, где он оказался отторженным от символического.
Это означает, что если под чувством реальности понимать тот 'щелчок', что оповещает о воскрешении — которого столь редко удается добиться — забытого воспоминания, то чувство нереальности и чувство реальности представляют собой одно и то же явление. Если второе воспринимается именно как таковое, то это происходит потому, что оно возникает внутри символического текста, образующего регистр припоминания, тогда как первое откликается на незапамятные формы, проявляющиеся на палимпсесте воображаемоего, когда обрывающийся текст обнажает фундамент реминисценции.
Чтобы сделать из истории Фрейда этот вывод, достаточно выслушать ее до конца, ибо если всякое представление имеет в ней ценность лишь постольку, поскольку оно воспроизводит первичное восприятие, повторение может остановиться на этом последнем разве что в форме мифа. Именно это соображение, отославшее некогда Платона к вечной идее, способствует в наши дни возрождению архетипа. С нашей стороны, мы ограничимся замечанием, что лишь благодаря символическим артикуляциям, сплетающим восприятие со всем остальным миром, принимает оно характер реальности.
Но не менее убедительное чувство испытывает субъект, столкнувшись с символом, который он с самого начала отторг от Bejahung. Ибо символ этот отнюдь не вступает от этого в воображаемое. Он образует, говорит нам Фрейд, то, что, собственно говоря, не существует, и в качестве такового он вне- существует (ek-siste), ибо все существующее существует лишь на фоне предполагаемого отсутствия. Все существующее существует лишь постольку, поскольку не существует он.
Это самое происходит и в нашем примере. Содержание галлюцинации, столь насыщенное здесь символикой, обязано своим появлением в реальном тому, что для субъекта не существует. Ибо все говорит о том, что в своем бессознательном субъект прочно занял воображаемую позицию женщины — позицию, с которой его галлюцинаторное увечье лишается всякого смысла.
В символическом порядке пустые места являются столь же значимыми, сколь и заполненные, и, читая Фрейда сегодня, приходишь к выводу, что именно зияние пустоты и стало первым шагом описанного им здесь диалектического процесса.
Похоже, что именно этим и объясняется упорство, с которым шизофреник пытается сделать этот шаг вновь. Упорство напрасное, ибо все символическое для него реально.
И в этом его отличие от параноика, чьи преобладающие воображаемые структуры мы показали в нашей диссертации; мы имеем в виду ту ретроспективность в циклическом времени, которая столь затрудняет анамнез его расстройств — тех элементарных феноменов, которые являются всего-навсего пред-означающими и которые лишь после долгой и болезненной дискурсивной организации образуют и обустраивают ту вечно неполную вселенную, что именуется бредом.'
Этими указаниями, которые еще пригодятся нам в дальнейшем в клинической работе, мы ограничимся здесь, чтобы перейти ко второму примеру, на котором постараемся подтвердить высказанные