лишь ответ существа — неважно, читателя или автора — на сближение с той нитью накала, или, если хотите, с абсолютным нулем, где психике уже нечем дышать. То, что книга выпадает у нас из рук, доказывает, наверное, что она художественно небеспорочна, но сама литературная порочность ее и является здесь, возможно, гарантом той самой
Вряд ли можно найти лучший пример подобного произведения, нежели то, с которым по крайней мере некоторые из вас водили знакомство — я говорю о знакомстве в том смысле, в котором можно спросить собеседника: 'А вы водили когда-нибудь знакомство с опиумом?' — с 'Песнями Мальдорора' Лотреамона. И не случайно Морис Бланшо сопрягает между собой перспективы, в которых творчество этих авторов им рассматривается.
У Сада, однако, оглядка на социальное сохраняется, и он явно претендует на положительную социальную оценку своей экстравагантной системы, откуда и вытекают его удивительные признания, которые несмотря на впечатление бессвязности, которые они производят, и на многочисленные противоречия между ними не следует просто-напросто списывать со счетов как абсурдные. Абсурдное стало с некоторых пор категорией необычайно удобной. О мертвых плохо не говорят, но нельзя не отметить все же того, как подыграла всяческим разговорчикам на эту тему Нобелевская премия — это чудесное универсальное вознаграждение за
Я выделю, заканчивая, два ключевых представления, которые дадут вам понять, в каком направлении наши рассуждения пойдут дальше.
По мере того, как мы продвигаемся в направлении лежащей в центре пустоты — ибо именно в этом виде представлялся нам до сих пор доступ к наслаждению, — тело ближнего расчленяется. Преподнося закон наслаждения в качестве основания некоей идеальной утопической общественной системы, Сад пишет — слова эти в изданной недавно заново, и весьма добросовестно, у Повера 'Жюльетте', книге, которую и сегодня читают из-под полы, выделены курсивом — буквально следующее: —
В этой формулировке фундаментального закона, в котором система Сада хочет представить себя в качестве социально приемлемой, заключено первое ясно артикулированное понятие о том, что мы, аналитики, назвали, столкнувшись с ним,
Но говоря о частичном объекте, мы подразумеваем, обыкновенно, что единственное, что этому объекту требуется, это оказаться включенным в другой объект, объект, обладающий для нас ценностью, объект нашей любви и нежности, объект, соединяющий и примиряющий в себе все достоинства, имеющие значение в пресловутой генитальной фазе. На эту проблему следует, однако, посмотреть с другой стороны, обратив внимание на то, что объект этот непременно находится в том поле, которое мы согласились считать центральным, занимая в этом поле независимое положение. Тотальный объект, наш ближний, вырисовывается в этом поле отделенной от нас фигурой, восстающей, подобно персонажу на картине Карпаччо в Сан Джорджо делли Скьявоне в Венеции, из груды праха.
Второе ключевое представление, которое мы у Сада находим, это представление о том, что является в его фантазиях как Другой, не подверженный разрушению — фантазм, воплощенный в его произведениях в фигуре жертвы.
Возьмем ли мы 'Жюстину', или те или иные позднейшие и не последние, безусловно, побеги садовского творчества — я имею в виду те эротические, даже порнографические его побеги, что расцвели пышным цветом в недавно опубликованной 'Истории О', — во всех них жертва не только благополучно переживает дурное с ней обращение, но даже не теряет нисколько своей чувственной привлекательности, к которой авторское перо, как во всяком описании такого рода, неизменно вновь и вновь возвращается, отмечая ее самые прекрасные в мире глаза, трогательные и жалобные черты. Настойчивость, с которой автор наделяет своих героев столь стереотипными характеристиками, сама по себе наводит на размышления.
Создается впечатление, что ничто происходящее с жертвой не способно исказить этот образ, какими бы долгими испытания ни были. Но Сад, человек другого закала, чем те, что нас забавляют сегодня, идет еще дальше, ибо на горизонте его мысли ясно вырисовывается идея вечных мучений. Я еще вернусь к этой теме, так как идея вечной муки выступает странной непоследовательностью со стороны автора, который выражал пожелание, чтобы от него не сохранилось ровно ничего, чтобы даже могила его заросла тернием и была для людей недоступна. Не означает ли это как раз, что содержанием его фантазма является в данном случае то самое близкое ему самому, которое мы и называем ближним, или
Указанием на эту деталь я сегодня свое занятие и закончу. Какими лежащими на глубине связями обусловлен тот факт, что в определенном отношении к Другому, которое мы называем
ОТСТУПЛЕНИЕ
Продолжения того, о чем я говорил в прошлый раз, вы сегодня не услышите. Не услышите по причинам личного для меня ха-рактера.
В истекшие каникулы я был занят редактированием своей статьи для очередного сборника нашего журнала, посвященного структуре, и работа эта заставила меня вернуться к предыдущему этапу моих построений. Это обстоятельство и подрезало мне несколько крылья в выполнении той задачи, которой посвятил я себя в этом году — задачи раскрыть перед вами то более глубокое измерение в аналитической мысли, работе и технике, которое я именую
Я перечел то, что говорил вам в прошлый раз и, поверьте мне, это звучит не так плохо. И для того, чтобы вновь выйти на этот уровень, я почел за благо отложить продолжение до следующего раза.
Мы стоим сейчас у того барьера, за которым находится аналитическая вещь, где берут свое начало все процессы торможения, где обеспечивается недоступность объекта в качестве объекта наслаждения. Именно здесь, одним словом, располагается поле битвы психоаналитического опыта. Этот решающий пункт является в то же время тем новым, что анализ приносит, хотя в области этики путь к нему никогда не был заказан.
Чтобы эту недоступность компенсировать, любая индивидуальная сублимация, равно как и сублимации, представляющие собой системы познания и — почему бы и нет — аналитического познания в том числе, оказываются спроецированы по ту сторону этого барьера.
И в следующий раз мне придется, наверное, объяснить вам вот что — в каком отношении последнее слово фрейдовского учения, в особенности в отношении влечения к смерти, предстает в области аналитической мысли как сублимация.
Именно в этой перспективе мне показалось небесполезным познакомить вас в качестве отступления с тем фоном, на котором моя мысль может быть сформулирована, попросив г-на Кауфмана, как обычно на семинарах и делается, изложить нам то, что такие представители целого поколения аналитиков, как Бернфельд и его сотрудник Файтенберг, думали о смысле влечения, пытаясь целиком уложить его в тот современный им научный контекст, куда он должен был, по их мнению, вписываться.