и вправду постоянно скатывается все дальше в прошлое, его унесет и из Альта Бэйтс, думал Ракман, а если нет, если у него и впрямь шарики заскочили за ролики, может быть, в больнице ему самое место.
Он поехал в Беркли. Пока Ракман проезжал через мост, весна сменилась последним зимним месяцем. В Беркли цвели акации, желтые цветы свисали огромными кистями, как это бывает в январе. Беркли выглядел как в 1973-м — тот год был, по сути, последним вздохом шестидесятых. Ракмана пробрал озноб: на всех стенах яркие афиши рок-концерта, костюмы «детей цветов»,[52] на всех головах огромные шлемы длинных нестриженых волос. Улицы были на удивление чистыми: ни мусора, ни граффити. Все это походило на кино — старательная любовная реконструкция ушедшей эпохи. Ему здесь нечего было делать. Ему здесь совершенно не было места. А ведь когда-то он здесь жил. Эта улица была из его собственного прошлого. Он потерял Дженни, он потерял свою замечательную квартирку в многоэтажке, он потерял свое торговое предприятие, но зато ему вернули кое-что другое, например сияющие флуоресцентными красками дни его юности. Только вот он знал, что вернулись они ненадолго. Они будут пробегать один за другим, дразнящие отблески прошлого, и уходить дальше, ускользать от него, как все остальное, теряясь во второй, мучительно последний раз.
По положению бледного зимнего солнца, едва показавшегося над холмами на востоке, Ракман догадался, что теперь часов восемь-девять утра. Если так, он, возможно, еще застанет Эла дома. Дана- стрит выглядела точь-в-точь такой, как запомнилось Ракману, — аккуратные маленькие каркасные домики, крошечные, но любовно лелеемые хозяйками клумбы с бессмертниками у подъездов, красные деревянные кровли, боковые лесенки в квартиры на втором этаже. Поднимаясь наверх, Ракман вдруг поддался приступу паники при мысли, что сейчас столкнется лицом к лицу с самим собой. Но ужас мгновенно отступил. Этого не может быть, сказал он себе. Такое уж совершенно невозможно. Даже этому должен быть предел.
На его стук вышел паренек, заспанный и невероятно молодой, — высокий тощий юнец в джинсах и футболке, с вытянутым лицом в вороньем гнезде старательно запущенных черных волос, покрывавших лоб, щеки и подбородок, оставляя на виду только глаза, нос и губы. На серебряной цепочке на шее у него болтался золотой амулет — символ мира. «Господи боже, — подумалось Ракману, — да это и впрямь Эл, каким я его знал в 1973-м. Призрак из прошлого. Только призрак здесь я».
— Да? — невнятно пробормотал паренек.
— Эл Мортенсон, верно?
— Да… — Это было сказано напряженно, холодно, отчужденно, ворчливо.
Что за черт, какой-то незнакомый старикан заявился, бог весть чего ему надо в такую рань — тут даже невозмутимого Эла проймет подозрительность. Ракман не нашел ничего лучшего, как прямо приступить к рассказу:
— Я понимаю, что тебе это покажется очень странным. Но я прошу тебя потерпеть. Мое лицо тебе совсем незнакомо, Эл?
Конечно незнакомо. Он был куда плотнее Фила Ракмана из 1973-го, его окладистая борода осталась в далеком прошлом, и одет он был в клетчатый костюм, какого в семьдесят третьем не надел бы даже старик. Все же он заговорил — тихо, серьезно, настойчиво, убедительно, в лучшем коммивояжерском стиле. Прибегая к этому стилю, он мог всучить самый тяжелый внедорожник ветхой старушке из россмурского дома престарелых. Он начал с того, что мельком упомянул соседа Эла по квартире — Фила Ракмана. «Кстати, его нет дома?» Нет, слава богу, его не было, а потом попросил Эла приготовиться выслушать самую невероятную историю и, не дав тому времени возразить, быстро и плавно перешел к сообщению, что он и есть Фил Ракман — нет, не отец Фила, а тот самый Фил, который снимает с ним квартиру, только в действительности он — Фил Ракман из 2008-го, которого вдруг захватило что-то, чему он не подберет другого названия, как неудержимое, словно на санках, скольжение назад во времени.
Чувства, сменявшиеся на лице Эла, читались даже сквозь дебри волос: сперва недоумение, потом досада, граничащая со злостью, потом понемногу пробуждающееся любопытство, проблеск интереса к столь невероятному происшествию («Эй, парень, тебя заносит! Остынь!»), а потом, медленно, медленно, медленно, переход от граничащего с враждебностью скепсиса через умеренное любопытство к зачарованному вниманию и, наконец, к ошеломленному доверию, когда Ракман, словно фокусник, забросал его фактами из их совместной жизни, о которых не мог знать никто, кроме них. Тот случай летом 1972-го, когда они с Элом и их тогдашними подружками отправились в поход в Сьерры и весело трахались на гладком скалистом утесе у горного ручья в полном, как они полагали, уединении восьми тысяч футов над уровнем моря, когда мимо них по тропе промаршировал отряд обалдевших бойскаутов; и та длинноногая девчонка из Орегона, которую Ракман снял на уик-энд и у которой суставы как будто выворачивались во все стороны, такие чудеса секса она им продемонстрировала; и тот подвиг, когда они с парой подружек, разжившись полуфунтом травки, устроили междусобойчик на трое суток без перерывов на сон; и случай, когда они с Элом на пасхальные каникулы автостопом отправились в Биг-Сур-Фил с большой грудастой Джинни Бердслей, а Эл с маленькой горячей Никки Розенцвейг, достали ЛСД и устроили совершенно безумную ночь в уединенной роще мамонтовых деревьев…
— Нет, — перебил его Эл. — Этого еще не было. До пасхальных каникул еще три месяца. И я не знаю никакой Никки Розенцвейг.
Ракман сладострастно закатил глаза:
— Узнаешь, парень. Поверь мне, узнаешь! Джинни вас познакомит и… и…
— Так вы и мое будущее знаете.
— Для меня это не будущее, — сказал Ракман. — Это далекое прошлое. Когда мы с тобой жили здесь на Дана-стрит и вовсю наслаждались жизнью.
— Но как же это может быть?
— Думаешь, я знаю, дружище? Я только знаю, что это случилось. Это я, вправду я, качусь назад по времени. Взгляни на мое лицо, Эл, попробуй мысленно проделать компьютерную симуляцию — черт, здесь еще нет персональных компьютеров, да? — ну, попробуй мысленно состарить меня, добавь седины и жирка, но оставь тот же нос, Эл, тот же рот… — Он покачал головой. — Погоди-ка! Смотри! — Он вытащил водительское удостоверение и сунул ее парню. — Видишь имя? А фото? И дату рождения! А взгляни, когда кончается срок действия. В две тысячи одиннадцатом!
А вот посмотри на эти пятидесятидолларовые банкноты. На них даты. И на кредитку посмотри — это «Виза». Ты хоть знаешь, что такое «Виза»? У нас в семьдесят третьем были кредитки?
— Господи, — ошарашенно, чуть слышно прошептал Эл. — Господи Иисусе, Фил. Ничего, если я буду звать вас Филом, да?
— Конечно, я Фил.
— Слушай, Фил… — Тот же призрачный шепот, голос потрясенного до глубины души человека. Ракман прежде никогда не видел, чтобы Эла так встряхнуло. — Скоро книжная лавка открывается. Мне надо на работу. Ты подожди здесь, чувствуй себя как дома. — Он неестественно хихикнул. — Да ты и так здесь дома, правда же? Так сказать… в общем, жди здесь. Отдохни, расслабься. Можешь, если хочешь, выкурить косячок. Думаю, ты знаешь, где я держу траву. Подходи к Коди к часу, мы перекусим и обо всем поговорим, о'кей? Я все хочу знать. Из какого ты, говоришь, года? Из две тысячи одиннадцатого?
— Две тысячи восьмого.
— Господи, ну дела! Значит, остаешься здесь?
— А если мой молодой двойник меня здесь застанет?
— Не волнуйся. Это тебе не грозит. Он на неделю уехал в Лос-Анджелес.
— Классно, — сказал Ракман, вспоминая, в ходу ли еще это словечко. — Ну давай, валяй на работу. Увидимся днем.
Две комнаты — Эла и его собственная, напротив через коридор, — напоминали музейную экспозицию: афиши концертов Филлмор Вест,[53] антикварный стереопроигрыватель и пачка виниловых пластинок, цветастые рубашки и брюки клеш, разбросанные по углам, кальян на столике, макраме на стенах, душный аромат сожженных ночью благовоний. Ракман шарил в вещах, затерявшись в ностальгических грезах. Порой находки из той древней эпохи едва не заставляли его прослезиться. «Учение дона Хуана»,[54] «Белый альбом»,[55] «Каталог всей Земли»[56] — его собственные экземпляры. У него до сих пор где-то валяется книга Кастанеды — он ясно помнил пятно от пива на обложке. Он заглянул в ящик стола, где Эл хранил траву, набрал щепотку, понюхал, улыбнулся и