стряхнул обратно. Ракман уже много лет вообще не курил. Десятки лет.
Он провел ладонью по щеке. Щетина начинала беспокоить его. Ракман не брился со вчерашнего утра — по своему личному времени. Впрочем, он знал, что в ванной найдется бритва — ясно помнил, что оставил ее там после того, как начал отращивать бороду, — и верно, вот и его старая «Норелко» с тремя головками. С выбритыми щеками он почувствовал себя лучше. Бритву Ракман засунул в карман — он не сомневался, что она ему еще пригодится. Потом он забеспокоился, не припарковался ли в неположенном месте. В Беркли всегда было строго насчет этого. За убийство президента можно было отделаться шестимесячным сроком, но помоги вам Бог, если вашу машину утащат эвакуаторы. А без машины Ракману придется еще хуже. Машина была единственной ниточкой, связывавшей его с оставленным позади миром, его капсулой времени, его единственным пристанищем.
Машина находилась там, где он ее бросил. Но Ракман опасался оставлять ее надолго. Вдруг при следующем временном сдвиге она ускользнет от него? Он забрался внутрь и решил в ней дождаться свидания с Элом в обеденный перерыв. Однако, хотя утро только начиналось, он ощутил сонливость и задремал. Проснувшись, Ракман увидел, что за окном темно. Должно быть, проспал весь день. Часы на приборной доске уверяли, что сейчас 1.15 дня, но что толку, это ничего не значит. Возможно, вечер только начался, и, раз уж он опоздал на ланч с Элом, они смогут вместе поужинать.
По дороге к книжному магазину он не уставал удивляться странному виду прохожих: дикие бороды, яркие всклокоченные волосы, пестрые одежки. Ракман начал понимать, как неловко будет признаться Элу, что он дошел до торговли автомобилями. Он собирался стать адвокатам, отстаивающим гражданские права в громких делах, или, может быть, государственным защитником,[57] или расследовать нарушения закона корпорациями. В те времена все лелеяли такие благородные замыслы. Никому не приходило в голову заняться торговлей.
Потом он сообразил, что не обязательно рассказывать Элу, чем он зарабатывает на жизнь. История получилась бы долгой и для Эла неинтересной. Элу все равно, чем он там торгует. Эла потряс сам факт — что этим утром на него свалился из будущего его бывший сосед по квартире Фил Ракман.
Войдя в магазин, Ракман сразу увидел Эла у кассы. Но, помахав ему рукой, наткнулся на непонимающий взгляд.
— Прости, что не пришел на ланч, как договаривались. Я просто вырубился, Эл. Понимаешь, у меня выдался довольно трудный денек.
Эл явно не узнавал его.
— Сэр? Тут какое-то недоразумение.
— Эл Мортенсон? Живешь на Дана-стрит?
— Да, я Эл Мортенсон. Только живу я в Боулс-холле. Боулс-холлом называлось общежитие для старшекурсников в кампусе. Этот Эл еще не окончил колледжа.
Теперь Ракман заметил, что и выглядит он иначе. Стрижка короче, аккуратнее, открывает лоб. А борода заметно длиннее, падает на грудь, скрывая амулет с символом мира. Подстричься днем он мог, но отрастить лишних четыре дюйма бороды никак не успел бы.
На стойке у кассы лежала пачка газет. «Нью-Йорк таймс». Ракман бросил взгляд на верхний лист. 10 ноября 1971 года.
«Я не день проспал, — подумал Ракман, — а весь 1972 год. Мы с Элом сняли квартирку на Дана-стрит после выпуска, в июне семьдесят второго».
Заметив его замешательство, неизменно готовый прийти на помощь Эл участливо спросил:
— А вы не мистер Чесли? Отец Бада Чесли?
Бад Чесли был их однокурсником — широкоплечий, спортивного сложения верзила. Единственное, что вспомнил о нем Ракман, — он был в числе тех шестерых студентов, которые поддерживали войну во Вьетнаме. Да еще, кажется, на старшем курсе Эл жил с Чесли в одной комнате общежития — с Ракманом они тогда еще не познакомились.
— Нет, — с трудом выговорил Ракман. — Я не мистер Чесли. Извиняюсь за беспокойство.
Значит, все бесполезно. Ракман подозревал это с самого начала, но теперь, чувствуя, как прошлое затягивает его, спешащего назад к машине, он знал наверняка. Скольжение не даст ему пообщаться ни с кем больше получаса. Он боролся, старался удержаться, остановить скольжение в надежде как-нибудь зацепиться за настоящее и начать снова карабкаться вверх. Но он чувствовал, что продолжает скользить — не равномерно, а непредсказуемыми рывками, и остановиться было не в его силах. Бывало, это происходило совершенно незаметно, а бывало, что сезоны ракетами пролетали прямо у него на глазах.
Сам не зная, куда теперь направиться, Ракман вернулся в машину, покатался немного по Беркли и обнаружил, что незаметно для себя выехал на авеню Эшби и по ней на шоссе в сторону Сан-Франциско. За проезд через мост брали всего четвертак. Поразительно! Машины вокруг казались коллекционными экземплярами: черно-желтые пластинки номеров, три цифры и три буквы на каждой. Он задумался, что скажет патрульный о номере его «приуса», если вообще узнает в нем калифорнийский номер.
На полпути через мост Ракман включил радио в надежде, что приемник поймает волну из 2008 года, но нет, на волне калифорнийских новостей он услышал сообщения о президенте Джонсоне, госсекретаре Раске, о Вьетнаме, о том, что Израиль после недавней войны с арабскими странами отказывается вернуть Иерусалим. Доктор Мартин Лютер Кинг призывал сохранять спокойствие — ночью произошли расистские волнения в Хартфорде, Коннектикут. Ракман с трудом вспоминал исторические даты, но точно знал, что доктор Кинг был убит в 1968 году, а значит, проезжая через мост, он скатился в 1967-й или даже в 1966-й. Он в то время заканчивал школу. В памяти промелькнули мучительные судороги тех лет: и убийство Роберта Кеннеди, и подсчет жертв в вечерних новостях, Малькольм Икс, [58] марши мира, разгон «Демократической конвенции» в Чикаго, расовая борьба, Никсон, Хьюберт Хамфри,[59] Мао Цзэдун, космонавт на лунной орбите, леди Бирд Джонсон,[60] Кассиус Клей…[61] «Эй, солдат, эй, солдат, сколько ты сегодня убил ребят?»[62] Шум, возбуждение, ежедневные тревоги. Теперь все это было от него так же далеко, как эпоха плейстоцена.
Ракман продолжал скользить. Пропали светящиеся краски, длинные волосы, афиши рок-концертов, расписные рубашки. Появился и остался позади президент Кеннеди. Дни и ночи сменяли друг друга без всякого порядка. Ракман ел как попало, не зная, завтракает он, обедает или ужинает. Он совершенно потерял счет своему времени. Он урывал часок-другой сна прямо в машине, держался незаметно, почти ни с кем не заговаривал. Невнимательный кассир в ресторане безропотно принял у него пятидесятку несуществующего образца и дал сдачу пачкой банкнот, которые были в ходу. Ракман трясся над этими бумажками как последний скряга, хотя цены на продукты, стоимость проезда по платным дорогам, цены на газеты становились чем дальше в прошлое, тем ниже: никель или дайм[63] за то, пятьдесят центов за это.
Сан-Франциско стал ниже, тусклее — городишко эпохи пятидесятых, ни следа высотной застройки. Все в нем было приглушенным, старомодным — простой невинный мир детства Ракмана. Он почти готов был увидеть, как цвета сменятся черно-белым изображением, как в старых документальных фильмах, и, пожалуй, картинка начнет немного дрожать. Но он вдыхал запахи, ловил ветерки и звуки, которых не мог передать ни один фильм. Никакой это был не документальный фильм, и галлюцинации тут ни при чем. Этот мир был настоящим: плотным, объемным, реальным. Слишком реальным, невообразимо реальным. Но для него здесь не было места.
На мужчинах появились шляпы, на женщинах — пальто с плечиками. Витрины сверкали, на улицах царила предрождественская суета. Но еще немного, и небо просветлело, засвистел с востока тихоокеанский бриз сан-францисского лета, и тут же, не успел Ракман оглянуться, на него навалилась дождливая зима. Которая из зим, хотел бы он знать.
1953 года — подсказали ему газеты. Газетная стойка на углу была его единственным другом. Она указывала путь, сообщала о новом положении во времени. Сейчас на первой странице был Эйзенхауэр. Еще шла Корейская война. И Сталин — Сталин только что умер. Ракман вспомнил Эйзенхауэра, президента его детства, добродушного старину Айка. Следующим появится очкастое лицо Трумэна. Ракман родился, когда Трумэн прошел на второй срок. Он не запомнил его президентом, зато помнил ехидного старика Гарри следующих лет. Тот выходил каждый день на прогулку и выбалтывал репортерам все, что в голову приходило.