— У вас есть лучше? — с горечью парировал я. Он продолжал смотреть на меня. — Так что?
— Я одно скажу, — осторожно начал он, — если вам нужен архитектор, который проектировал подземелья Оперы, то вы не там ищете.
— Что?
— Это не был Гарнье. Это был его помощник.
—
Он с горячностью кивнул, устраиваясь у своей стены поудобнее, пока я смотрел на него, разинув рот.
— Ну, конечно. Он был настоящим гением фундаментов. Именно он придумал осушить болото и создать это озеро и все остальное. Гарнье занимался тем, что касалось именно театра. А над остальным работал, в основном, его помощник.
— Икар.
— Что?
— Это сын и помощник Дедала. А вы абсолютно уверены в том, что говорите?
— Никаких сомнений. Все подземные сооружения придумал он. Большой был человек, и посмеяться умел. Мы, мальчишки, были от него в восторге. Но он вам тоже ничего о здании не расскажет.
— Тоже мертв?
— Случился обвал, это было в… — он почесал в затылке, вспоминая, — в 1874-м, я думаю. Просела земля под улицей Глюка. Там работали над кирпичным цилиндрическим сводом над озером. Беднягу погребли несколько тонн жидкого бетона и камня. А ведь здание было почти завершено, — добавил он, покачав головой при этом печальном воспоминании.
— Погребен! — едва моя искусная теория порывалась снова встать на ноги, новые свидетельства выбивали из-под нее опору. — Погодите. А тело его нашли?
— Ну да, через несколько недель его вытащили со дна озера. Думаю, это было малоприятное зрелище. Может быть, даже похуже этого! — он мотнул головой в сторону открытого саркофага надо мной.
Я чувствовал, что нахожусь на верном пути, Уотсон, я ощущал это всеми фибрами своего существа, и однако, тело было обнаружено. И опять, когда моя злосчастная теория уже готова была испариться, забрезжил еще один лучик надежды.
— Но вы ведь говорили мне, что во времена Коммуны, когда Опера служила тюрьмой, было принято сбрасывать трупы в болото?
— Конечно, — согласился Понелль, приоткрыл и снова закрыл рот, — но вы же не хотите сказать, что?..
— Пробыв достаточно долго в воде, один гниющий труп становится похож на другой. Хотите сэндвич?
Я достал сэндвич и протянул ему. Понелль, полностью поглощенный ходом моей мысли, забыл былой страх и недоверие и дал выход граничащему с одержимостью любопытству и — аппетиту. Он взял предложенный бутерброд, а я приоткрыл дверцу «бычьего глаза», и при его направленном свечении мы молча ели в течение нескольких минут, только дождевые капли дробью стучали в оловянное покрытие над нашими головами.
— Расскажите мне об этом помощнике. Как, вы сказали, его имя?
— Я не говорил. Мы, дети, не знали.
Я разочарованно прикрыл глаза.
— Случаем не — Ноубоди?
— Ноубоди? Что еще за имя такое?
— Это по-английски.
— А, ясно.
Я слышал, как он втягивает воздух, сжимая губы — всеми силами стараясь помочь.
— Не думаю. Ноубоди, — он произнес имя вслух, словно испытывая его звучание, но потом издал звук, явно подразумевавший отрицание, и покачал головой. — Ничего не напоминает, — вот и еще один удар, хотя к нему я был отчасти готов. — Простите. Мы просто называли его Орфеем.
Я открыл глаза.
— Орфеем? И отчего же?
— Да он был просто помешан на музыке. Работать над Оперой — это была мечта всей его жизни, и она сбылась. Насвистывая и напевая, бродил он по лесам, так же легко и уверенно, как цирковой канатоходец, без страховки. И у него был самый красивый голос, какой вы только можете вообразить, — вспомнив еще что-то, он прищелкнул пальцами. — А второй его страстью была мифология. Вот по этим двум причинам, мы и звали его Орфеем. За завтраком он сидел на стропилах или лесах и рассказывал нам, детям, о Троянской войне и другие истории Гомера. Имя Орфей подходило к обоим его увлечениям.
Я глубоко вздохнул, прежде чем заговорить.
— А его голос? — тихо произнес я. — Низкий баритон?
Он удивленно уставился на меня.
— А вы откуда знаете?
Я смолчал. Его глаза распахнулись шире.
— Вы хотите сказать?.. Но вы же не хотите сказать?..
— Может быть, в результате потрясения, оттого, что он оказался похоронен заживо, его рассудок помутился. Ясно одно: он пережил обвал. И с тех пор он предпочел жить в Опере, не показываясь людям на глаза.
Мне было почти что слышно, если не видно, как с натугой начинают проворачиваться колесики понеллева разума, пытаясь осмыслить сказанное мной. Я услышал, как он комкает обертку от сэндвича.
— Но почему? Почему он не показывается?
— Признаться, не имею ни малейшего представления. На данный момент у меня слишком мало сведений, чтобы дать ответ на этот вопрос. Я могу только списать это на его поврежденный рассудок. Те, кто утверждают, будто видели его, единодушно расписывают его уродство. Орфей был уродлив? Что-нибудь было у него не так с внешностью?
— Как раз напротив. Он был красивый мужчина. Страшно нравился дамам.
Я покачал головой, не находя объяснения.
— Может быть, людям просто хочется, чтобы он был ужасен, — предположил Понелль, рассуждая не столько со мной, сколько сам с собой. Очевидно, ему вспомнилась теория Белы насчет Красавицы и Чудовища, и то, что женщины, как правило, предпочитали безобразного монстра его симпатичному воплощению.
Я молчал, и только дождь продолжал беспрерывно барабанить над нами. Внезапно я щелкнул пальцами.
— Нет, он действительно чудовище, это обвал изуродовал его. Как же медленно я стал соображать, я совершенно заржавел, Понелль!
— О чем это вы?
— Ни о чем. Мы, полицейские, всегда отличаемся склонностью к самокритике. Но, можете мне поверить, Орфей был изуродован во время обвала. Вот почему он не покидает Оперу и никому не показывается.
Понеллю понадобилось несколько мгновений, чтобы воспринять новую идею.
— И вы думаете, такое действительно возможно?
— В данный момент, — я развел руками, — это не более чем предположение. Все мои теоремы еще требуется доказать. Давайте представим на мгновенье, что Орфей обеспечил себе личное поместье в недрах Оперы и добился соглашения с дирекцией, которая его содержит. Вот уже много лет он живет в мире и покое в своем логове. И все было хорошо, пока три месяца назад он не услышал и не увидел одно молодое сопрано.
— Ла Дааэ?
— Он влюбился, и горе тем, кто умышленно или невольно встает меж ним и объектом его