в стороны — в больнечных стенах любовные лобзания выглядят по меньшей мере нелепо… Прошин, храня улыбку, нащупал за спиной ручку двери.
Стеснение прошло, настроение подскочило до сносного, скользнула даже мыслишка все-таки заехать к ней вечерком, а там будь что будет; главное -расстались и расстались хорошо, душевно!
– Все, - почему-то шепотом произнес он. - До вечера.
Таня пожала плечами.
Глинский явился раздраженным. Даже скорее каким- то обеспокоенным, дерганным, каким, каким показался Прошину с утра.
– Милый Сережик, - ангельски улыбнулся Прошин, усаживая его в кресло и наполняя фужеры. - Весь день меня удручал вопрос: почему ты так странно ко мне изменился? Что за тон? Я просто убит… - Он подождал, пока тот выпьет вино. - Что с тобой? Или снова влюбился? Кто же эта нью-фаворитка, если не секрет?
– Воронина, - с насмешливым вызовом сказал Глинский.
– Так, - посерьезнел Прошин. - Дожили. У вас что — действительно любовь?
– Ну. Что-то не нравится?
– Не нравится, - тихо ответил Прошин. - Ни хамские твои манеры.., - Ни то, что некая дура заразила тебя, полагаю, мировоззрением… идиота-идеалиста. Чем, собственно, она была мне всегда… Вот откуда ветерок, понял. Да это же чушь, Серега, что ты! Хотя… - Он досадливо отвернулся. - В данный ситуациях не переубедишь. Тормоз рассудка срабатывает с роковым запозданием. Но все же попробуем нажать на него извне. Итак. Положим, тыженат! Вообразим этакое несчастье… А что значит семья? Это либо борьба, либо подчинение одного человека другому. Сейчас ты скажешь жалкое слово: а гармония? Я отвечу. Гармония - состояние неустойчивое, противоречащее закону жизни, закону развития. Люди стараются доминировать друг над другом всегда, подчас бессознательно - это основа человеческих взаимоотношений. А Наталья, по моим подозрениям, кроме того, с дурным бабьим комплексом: с одной стороны, ей хочется властвовать, с другой — подчиняться. Запутаешься!
– Но я люблю ее, люблю! - выпалил Сергей и осекся; в глазах Прошина застыли жалость и ироническое презрение.
– Дурак ты, - сказал он беззлобною — Ну да твое дело… Хотя, если обратиться к сфере материальной, и мое тоже. А потому обратимся. Что мы видим? Вначале вашу зарплату.
Составляет она цифирь скромную. Забудем о ней. Но вот зарплата кончается, и начинаются какие-то затемненные доходы. А командировочки! Прага — хрусталь; Нью-Йорк — джинсы;
Токио — стереодрандулеты. Далее. Кроме стабильного финансового благоденствия и поездок, обременяет вас, значит, и льготный режим и либерал начальник, то есть я, он же ваш лучший друг.. Да?
– Это мещанство, Леша, - сказал Глинский, почесав бровь.
– Не надо, - поморщился Прошин, - Так говорят неудачники в беспомощной зависти своей. Или объевшиеся. Я всего лишь перечислил необходимый набор материальных благ, дающих свободу к приобретению благ духовных. Свободу и желание!
Он развалился в кресле и стряхнул пепел в хрустальный подносик, протянутый любезным чертиком из цветного стекла.
– И тут Воронина. Я сталкивался с ней не раз и четко уяснил: эта девочка не способна ни на какой компромисс. А ты… Ну, не получится у вас… В итоге тебя с негодованием отвергнут. Ладно так, а то — на суд общественности. Во. На пару со мной. Старик, это же бочка дегтя к нашей ложечке меда! Ты же не будешь все время играть роль святоши..
– Набожностью грешить не намерен, - устало отозвался Сергей, - но с махинациями хватит. Наукой надо заниматься. Дело в жизни должно быть.
Прошин не ответил. Встал, подошел к окну, уперся лбом в хододное влажное стекло.
Стучал дождь по асфальту. Мелькали зонтики запоздалых прохожих. С мокрым шипением проносились машины. Дрожа, светились в лужах огни. И тут ясно открылась суть происходящего: единственный, кто был рядом, уходит. И чем удержать его? Угрозами, уговорами? Нет. Тут надо… тонко. А он? Лекции начал читать, захлебываясь в пошлой мудрости обывателя. И всегда так! Вот и прозевал парня. Воистину - п р о в о р о н и л!
А промашка — что не подумал, какая у него в жизни цель, она ведь двигатель всего; пойми сперва, чего у человека нет, потому как к тому человек стремится, чего не имеет, а что имеет, то ему без особого интереса, то уже пройденное, привычное, а иной раз и вовсе не надобное.
– Серега, - проникновенно начал он. - Прости меня, старого крокодила, я говорил… нехорошо. Но ты пойми — я просто в отчаянии! И сознайся: ты же клюнул на экстерьер.. так?
Она человек, чуждый тебе по духу. А если по большому счету, то ты занят наукой, и твои сегодняшние успехи грандиозны. А ученый должен быть один, как писатель или художник.
Ученый — личность раскрепощенная. Во всяком случае, лет до сорока.. пяти. И не о женщинах думать надо, а о диссертации. Женщины — они что… Они все примерно одинаковы… А мы с тобой возьмем академическую проблемку, создадим тебе условия…
Анализатор этот к дьяволу…
– Как.. это? - насторожился Глинский.
– Ну, в том смысле, что не буду тебя… загружать работой по теме, - объяснил Прошин.
– Диссертацию я хотел как раз и сделать на анализаторе! - воодушевленно сообщил Глинский.
– И чудно, - помрачнел Прошин. - Раз хотел… - Он вспомнил Таню, отметил, что надо прихватить бутылку «Изабеллы» и талоны на такси… Пора. Отдых. Все. Обрыдло! Сволочи и неврастеники!
– Леш, - втолковывал Глинский. - Но ведь не тот возраст… А все один да один…
– Иди на улицу и поймай такси, - оборвал его Прошин, - Ты дурак, и ты меня утомил.
Они шли, держась за руки, в тугой безмолвной темноте. Отца Алексей не видел, лишь ощущал его ладонь — широкую и сильную — своей детской доверчивой ладошкой. А затем вспыхнула забытая картина: дребездащие на булыжнике мостовых трамваи, калейдоскоп толпы, снежинки тополиного пуха… Пыльное городское лето.
«Папочка… - подумал Прошин. - Боже мой, папочка…» Он припал к руке отца щекой, боясь ее исчезновения, но тут будто кто-то равнодушно щелкнул выключателем, и он растерянно понял: сон…
Он нехотя разлепил тяжелые от слез веки. В теплый полумрак комнаты, сквозь щелку неплотно сдвинутых штор, вползал размытый свет октябрьского утра.
Он слезы ладонью, еще хранившей прикосновение руки отца, закрыл глаза и вновь попытался скользнуть в то ужасающе далекое лето, возвратиться в которое хотелось навсегда. Но безуспешно; лихорадочное желание ухватить нить потерянного сна пробудило его окончательно. И тут он вспомнил субботние вечера, когда приезжал к отцу на работу, откуда они уезжали на дачу. Сколько было этих одинаковых, но прекрасных дней, слившихся
в картину ушедшего сна: в теплые улицы, пыльные душистые липы, красно-желтые трамваи,
пушистые от тополиного пуха коврики луж и ощущение себя — маленького, но всесильного,
потому что тот, кто идет рядом, - самый умный, смелый и добрый человек на земле.
Сейчас то ясно, что был он никакой не «самый», и не на кого теперь смотреть, как на
«самого», вот только чуточку жаль, что никто не смотрит так на тебя восторженными глазами
мальчишки.
… Они уезжали на дачу, вечно попадая в переполненную, уже отходящую электричку, но отец все-таки успевал купить ему два запотевших стаканчика с нежно-розовым клюквенным
мороженым. Его всегда продавал у касс один и тот же старик с обрюзгшим темным лицом, грубыми руками, в белом халате и шерстяной кепке. Старик жевал фиолетовыми губами потухший чинарик, вытирал рукавом слезящиеся глаза, тяжело кряхтел и всякий раз обсчитывал отца ровно на две копейки. И они, сев в электричку, смеялись над этим стариком;
вагон мягко покачивался, заходящее солнце бежало наперегонки с электричкой, жизни не было конца и не верилось, что таковой может быть… А он был.